Неточные совпадения
Взрослые пили чай среди комнаты, за круглым столом, под лампой с белым абажуром, придуманным Самгиным: абажур отражал свет не вниз,
на стол, а в потолок; от этого по комнате разливался скучный полумрак, а в трех углах ее было темно, почти как
ночью.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя, как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину, как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким от шалостей и буйных игр. Время от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую
ночь, доктор Сомов застрелился
на могиле жены своей.
— Бориса исключили из военной школы за то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер, а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики
ночью высекли его, а он,
на уроке, воткнул учителю циркуль в живот, и его исключили.
Поздно
ночью, после длительного боя
на словах, они, втроем, пошли провожать Томилина и Дронов поставил пред ним свой вопрос...
Ночь была темная, без луны,
на воде желтыми крапинками жира отражались звезды.
— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом.
Ночами воображаешь, что горы ползут
на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…
— Это было днем, а не
ночью; в день Всех святых,
на кладбище.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий
на русские города, город черствых, недоверчивых и очень проницательных людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым.
Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка. Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил. С досадой бросив книгу
на пол, он попытался заснуть и не мог. Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив ее слова о праве людей быть жестокими в любви, он спросил себя...
— По
ночам отец, пьяный, играл
на виолончели.
Утомленный физически, Клим шел не торопясь, чувствуя, как светлый холод
ночи вымораживает из него неясные мысли и ощущения. Он даже мысленно напевал
на мотив какой-то оперетки...
Разгорячась, он сказал брату и то, о чем не хотел говорить: как-то
ночью, возвращаясь из театра, он тихо шагал по лестнице и вдруг услыхал над собою,
на площадке пониженные голоса Кутузова и Марины.
Разыгрался ветер, шумели сосны,
на крыше что-то приглушенно посвистывало; лунный свет врывался в комнату, исчезал в ней, и снова ее наполняли шорохи и шепоты тьмы. Ветер быстро рассеял короткую
ночь весны, небо холодно позеленело. Клим окутал одеялом голову, вдруг подумав...
А мы — страстно, самоубийственно, день и
ночь, и во сне, и
на груди возлюбленной, и
на смертном одре.
— Он всю
ночь пьянствовал
на мельнице и теперь спит там, — строго отчеканил Клим.
Самгин медленно поднялся, сел
на диван. Он был одет, только сюртук и сапоги сняты. Хаос и запахи в комнате тотчас восстановили в памяти его пережитую
ночь. Было темно.
На столе среди бутылок двуцветным огнем горела свеча, отражение огня нелепо заключено внутри пустой бутылки белого стекла. Макаров зажигал спички, они, вспыхнув, гасли. Он склонился над огнем свечи, ткнул в него папиросой, погасил огонь и выругался...
Дьякон, еще более похудевший за
ночь, был похож
на привидение.
— Расстригут меня — пойду работать
на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные
ночи, когда не спится, как стекла в окнах поют? Я, может быть, тысячу
ночей слушал это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать, тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
С этим чувством независимости и устойчивости
на другой день вечером он сидел в комнате Лидии, рассказывая ей тоном легкой иронии обо всем, что видел
ночью.
Унизительно было Климу сознаться, что этот шепот испугал его, но испугался он так, что у него задрожали ноги, он даже покачнулся, точно от удара. Он был уверен, что
ночью между ним и Лидией произойдет что-то драматическое, убийственное для него. С этой уверенностью он и ушел к себе, как приговоренный
на пытку.
Она не укрощалась, хотя сердитые огоньки в ее глазах сверкали как будто уже менее часто. И расспрашивала она не так назойливо, но у нее возникло новое настроение. Оно обнаружилось как-то сразу. Среди
ночи она, вскочив с постели, подбежала к окну, раскрыла его и, полуголая, села
на подоконник.
— Двое суток, день и
ночь резал, — говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая
на всех. — Тут, между музыкальным стульчиком и этой штукой, есть что-то, чего я не могу понять. Я вообще многого не понимаю.
Блестела золотая парча, как ржаное поле в июльский вечер
на закате солнца; полосы глазета напоминали о голубоватом снеге лунных
ночей зимы, разноцветные материи — осеннюю расцветку лесов; поэтические сравнения эти явились у Клима после того, как он побывал в отделе живописи, где «объясняющий господин», лобастый, длинноволосый и тощий, с развинченным телом, восторженно рассказывая публике о пейзаже Нестерова, Левитана, назвал Русь парчовой, ситцевой и наконец — «чудесно вышитой по бархату земному шелками разноцветными рукою величайшего из художников — божьей рукой».
Под тяжестью этой скуки он прожил несколько душных дней и
ночей, негодуя
на Варавку и мать: они, с выставки, уехали в Крым, это
на месяц прикрепило его к дому и городу.
По
ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то вечером поднялся наверх в ее комнату и был неприятно удивлен:
на пружинной сетке кровати лежал свернутый матрац, подушки и белье убраны, зеркало закрыто газетной бумагой, кресло у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов
на подоконниках нет.
Выбрав удобную минуту, Клим ушел, почти озлобленный против Спивак, а
ночью долго думал о человеке, который стремится найти свой собственный путь, и о людях, которые всячески стараются взнуздать его, направить
на дорогу, истоптанную ими, стереть его своеобразное лицо.
«Кутузов», — узнал Клим, тотчас вспомнил Петербург, пасхальную
ночь, свою пьяную выходку и решил, что ему не следует встречаться с этим человеком. Но что-то более острое, чем любопытство, и даже несколько задорное будило в нем желание посмотреть
на Кутузова, послушать его, может быть, поспорить с ним.
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной
ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна
на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
Часы осенних вечеров и
ночей наедине с самим собою, в безмолвной беседе с бумагой, которая покорно принимала
на себя все и всякие слова, эти часы очень поднимали Самгина в его глазах. Он уже начинал думать, что из всех людей, знакомых ему, самую удобную и умную позицию в жизни избрал смешной, рыжий Томилин.
Он видел, что Макаров уже не тот человек, который
ночью на террасе дачи как бы упрашивал, умолял послушать его домыслы. Он держался спокойно, говорил уверенно. Курил меньше, но, как всегда, дожигал спички до конца. Лицо его стало жестким, менее подвижным, и взгляд углубленных глаз приобрел выражение строгое, учительное. Маракуев, покраснев от возбуждения, подпрыгивая
на стуле, спорил жестоко, грозил противнику пальцем, вскрикивал...
Лютова Клим встретил
ночью на улице, столкнулся с ним
на углу какого-то темненького переулка.
— И вдруг — вообрази! —
ночью является ко мне мамаша, всех презирающая, вошла так, знаешь, торжественно, устрашающе несчастно и как воскресшая дочь Иаира. «Сейчас, — говорит, — сын сказал, что намерен жениться
на вас, так вот я умоляю: откажите ему, потому что он в будущем великий ученый, жениться ему не надо, и я готова
на колени встать пред вами». И ведь хотела встать… она, которая меня… как горничную… Ах, господи!..
—
Ночью будет дождь, — сообщил доктор, посмотрев
на Варвару одним глазом, прищурив другой, и пообещал: — Дождь и прикончит его.
— Я тоже не могла уснуть, — начала она рассказывать. — Я никогда не слышала такой мертвой тишины.
Ночью по саду ходила женщина из флигеля, вся в белом, заломив руки за голову. Потом вышла в сад Вера Петровна, тоже в белом, и они долго стояли
на одном месте… как Парки.
На виске, около уха, содрогалась узорная жилка; днем — голубая, она в сумраке
ночи темнела, и думалось, что эта жилка нашептывает мозгу Варвары темненькие сновидения, рассказывает ей о тайнах жизни тела.
— Как желаете, — сказал Косарев, вздохнув, уселся
на облучке покрепче и, размахивая кнутом над крупами лошадей, жалобно прибавил: — Вы сами видели, господин, я тут посторонний человек. Но, но, яростные! — крикнул он. Помолчав минуту, сообщил: —
Ночью — дождик будет, — и, как черепаха, спрятал голову в плечи.
— Нуте-ко, давайте закусим
на сон грядущий. Я без этого — не могу, привычка. Я, знаете, четверо суток провел с дамой купеческого сословия, вдовой и за тридцать лет, — сами вообразите, что это значит! Так и то,
ночами, среди сладостных трудов любви, нет-нет да и скушаю чего-нибудь. «Извини, говорю, машер…» [Моя дорогая… (франц.)]
— Замечательно — как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то: живет человек
на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а —
на что живет,
на какие средства? И
ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь;
на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой
ночью.
Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и
на некоторых словах его хриплый голос звучал уже по-прежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина:
ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь друг с другом, похожи
на зрителей в театре,
на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
— Совершенно верно сказано! Многие потому суются в революцию, что страшно жить. Подобно баранам
ночью,
на пожаре, бросаются прямо в огонь.
— Ссылка? Это установлено для того, чтоб подумать, поучиться. Да, скучновато. Четыре тысячи семьсот обывателей, никому — и самим себе — не нужных, беспомощных людей; они отстали от больших городов лет
на тридцать,
на пятьдесят, и все, сплошь, заражены скептицизмом невежд. Со скуки — чудят. Пьют. Зимними
ночами в город заходят волки…
— Это — надолго! Пожалуй, придется ночевать здесь. В такие
ночи или зимой, когда вьюга, чувствуешь себя ненужной
на земле.
— Да, да, — совсем с ума сошел. Живет, из милости,
на Земляном валу, у скорняка.
Ночами ходит по улицам, бормочет: «Умри, душа моя, с филистимлянами!» Самсоном изображает себя. Ну, прощайте, некогда мне,
на беседу приглашен, прощайте!
В таких воспоминаниях он провел всю
ночь, не уснув ни минуты, и вышел
на вокзал в Петербурге полубольной от усталости и уже почти равнодушный к себе.
— Проснулись, как собаки осенней
ночью, почуяли страшное, а
на кого лаять — не знают и рычат осторожно.
Слева от Самгина сидел Корнев. Он в первую же
ночь после ареста простучал Климу, что арестовано четверо эсдеков и одиннадцать эсеров, а затем, почти каждую
ночь после поверки, с аккуратностью немца сообщал Климу новости с воли. По его сведениям выходило, что вся страна единодушно и быстро готовится к решительному натиску
на самодержавие.
Уже светало; перламутровое, очень высокое небо украшали розоватые облака. Войдя в столовую, Самгин увидал
на белой подушке освещенное огнем лампы нечеловечье, точно из камня грубо вырезанное лицо с узкой щелочкой глаза, оно было еще страшнее, чем
ночью.
Вздрогнув, Самгин подумал, что Москва в эту
ночь страшнее Петербурга, каким тот был
ночью на 10 января.
Какая-то сила вытолкнула из домов
на улицу разнообразнейших людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел
на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По
ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.