Неточные совпадения
Клим
не помнил, когда именно он, заметив, что его выдумывают, сам начал выдумывать
себя, но он хорошо
помнил свои наиболее удачные выдумки. Когда-то давно он спросил Варавку...
Он
не забыл о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но
помнил это как сновидение.
Не много дней прошло с того момента, но он уже
не один раз спрашивал
себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.
— И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я —
не знаю. Потом — презрение к
себе.
Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала,
помнишь?
— Кстати, о девочках, — болтал Тагильский, сняв шляпу, обмахивая ею лицо свое. — На днях я был в компании с товарищем прокурора — Кучиным, Кичиным?
Помните керосиновый скандал с девицей Ветровой, — сожгла
себя в тюрьме, — скандал, из которого пытались сделать историю? Этому Кичину приписывалось неосторожное обращение с Ветровой, но, кажется, это чепуха, он —
не ветреник.
Он стал осторожно рассказывать дальше, желая сказать только то, что
помнил; он
не хотел сочинять, но как-то само
собою выходило, что им была сказана резкая речь.
—
Помнишь — Туробоев сказал, что царь — человек, которому вся жизнь
не по душе, и он
себя насилует, подчиняясь ей?
— Вот с этого места я тебя
не понимаю, так же как
себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я больше
не понимаю. Ты — с ними, но — на них
не похож, — продолжал Макаров,
не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи? Вот что я хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит.
Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника? Еще тогда понял я, что
не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
Он легко, к своему удивлению, встал на ноги, пошатываясь, держась за стены, пошел прочь от людей, и ему казалось, что зеленый, одноэтажный домик в четыре окна все время двигается пред ним, преграждая ему дорогу.
Не помня, как он дошел, Самгин очнулся у
себя в кабинете на диване; пред ним стоял фельдшер Винокуров, отжимая полотенце в эмалированный таз.
— Дети? — испуганно повторила Дуняша. — Вот уж
не могу вообразить, что у меня — дети! Ужасно неловко было бы мне с ними. Я очень хорошо
помню, какая была маленькой. Стыдно было бы мне… про
себя даже совсем нельзя рассказать детям, а они ведь спросят!
Он шагал мимо нее, рисуя пред
собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее,
мять, причинить ей боль, заставить плакать, стонать; он уже
не слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что вот сейчас…
Не желая видеть Дуняшу, он зашел в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для
себя не увидел ее. Дома он нашел письмо Дуняши, — она извещала, что едет — петь на фабрику посуды, возвратится через день. В уголке письма было очень мелко приписано: «Рядом с тобой живет подозрительный, и к нему приходил Судаков.
Помнишь Судакова?»
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный,
не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я
не выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину.
Помнишь Диомидова? «Человек приближается к
себе самому только в совершенной тишине». Ты ничего
не знаешь о Диомидове?
— Штыком! Чтоб получить удар штыком, нужно подбежать вплоть ко врагу. Верно? Да, мы, на фронте,
не щадим
себя, а вы, в тылу… Вы — больше враги, чем немцы! — крикнул он, ударив дном стакана по столу, и матерно выругался, стоя пред Самгиным, размахивая короткими руками, точно пловец. — Вы, штатские, сделали тыл врагом армии. Да, вы это сделали. Что я защищаю? Тыл. Но, когда я веду людей в атаку, я
помню, что могу получить пулю в затылок или штык в спину. Понимаете?
Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже
не помню. И всё случаем: я
не хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю
себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Софья. Вижу, какая разница казаться счастливым и быть действительно. Да мне это непонятно, дядюшка, как можно человеку все
помнить одного
себя? Неужели
не рассуждают, чем один обязан другому? Где ж ум, которым так величаются?
Но, с другой стороны,
не видим ли мы, что народы самые образованные наипаче [Наипа́че (церковно-славянск.) — наиболее.] почитают
себя счастливыми в воскресные и праздничные дни, то есть тогда, когда начальники
мнят себя от писания законов свободными?
—
Мнишь ты всех людей добродетельными сделать, а про то позабыл, что добродетель
не от
себя, а от бога, и от бога же всякому человеку пристойное место указано.
— Да, вот ты бы
не впустил! Десять лет служил да кроме милости ничего
не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: пожалуйте, мол, вон! Ты политику-то тонко понимаешь! Так — то! Ты бы про
себя помнил, как барина обирать, да енотовые шубы таскать!