Неточные совпадения
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой
поют тихонькие
песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда
выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Жена, кругленькая, розовая и беременная,
была неистощимо ласкова со всеми. Маленьким, но милым голосом она, вместе с сестрой своей,
пела украинские
песни. Сестра, молчаливая, с длинным носом, жила прикрыв глаза, как будто боясь увидеть нечто пугающее, она молча, аккуратно разливала чай, угощала закусками, и лишь изредка Клим слышал густой голос ее...
Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно
быть, подозревая, что ему скучно, она
пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные
песни...
— Себя, конечно. Себя, по завету древних мудрецов, — отвечал Макаров. — Что значит — изучать народ?
Песни записывать? Девки
поют постыднейшую ерунду. Старики вспоминают какие-то панихиды. Нет, брат, и без
песен не весело, — заключал он и, разглаживая пальцами измятую папиросу, которая казалась набитой пылью, продолжал...
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего с досадой вспомнить сказку о глупце, который
пел на свадьбе похоронные
песни. Шли против ветра, говорить ей
было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал...
На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки; вечерами в лесу
пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а в четыре шла берегом на мельницу
пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором
пели окаянные русские
песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
В Казани квартирохозяин мой, скопец, ростовщик, очень хитроумный старичок, рассказал мне, что Гавриил Державин,
будучи богат, до сорока лет притворялся нищим и плачевные
песни на улицах
пел.
— Да? Ну все равно. Удивительно
пел русские
песни и смотрел на меня, как мальчишка на пряник.
С детства слышал Клим эту
песню, и
была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение на кладбище, над могилами. Тихое уныние овладевало им, но
было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших землю короткими, должно
быть, неудобными лопатами, и усталая
песня их, и грязноватые облака, развешанные на проводах телеграфа, за рекою, — все это дано надолго, может
быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.
Пела она, размахивая пенсне на черном шнурке, точно пращой, и
пела так, чтоб слушатели поняли: аккомпаниатор мешает ей. Татьяна, за спиной Самгина, вставляла в
песню недобрые словечки, у нее, должно
быть,
был неистощимый запас таких словечек, и она разбрасывала их не жалея. В буфет вошли Лютов и Никодим Иванович, Лютов шагал, ступая на пальцы ног, сафьяновые сапоги его мягко скрипели, саблю он держал обеими руками, за эфес и за конец, поперек живота; писатель, прижимаясь плечом к нему, ворчал...
Самгину очень понравилось, что этот человек помешал
петь надоевшую, неумную
песню. Клим, качаясь на стуле, смеялся. Пьяный шагнул к нему, остановился, присмотрелся и тоже начал смеяться, говоря...
— А когда мне
было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел
песню, мальчишка тоже стал
петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг
песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Утром сели на пароход, удобный, как гостиница, и поплыли встречу караванам барж, обгоняя парусные рыжие «косоуши», распугивая увертливые лодки рыбаков. С берегов, из богатых сел, доплывали звуки гармоники, пестрые группы баб любовались пароходом, кричали дети, прыгая в воде, на отмелях. В третьем классе, на корме парохода, тоже играли,
пели. Варвара нашла, что Волга действительно красива и недаром воспета она в сотнях
песен, а Самгин рассказывал ей, как отец учил его читать...
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они
были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или
выпивши, шли они с гармониями, с
песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику...
Но
песня эта узнавалась только по ритму, слов не
было слышно сквозь крики и свист.
Эта
песня, неизбежная, как вечерняя молитва солдат, заканчивала тюремный день, и тогда Самгину казалось, что весь день
был неестественно веселым, что в переполненной тюрьме с утра кипело странное возбуждение, — как будто уголовные жили, нетерпеливо ожидая какого-то праздника, и заранее учились веселиться.
Должно
быть, потому, что в тюрьме
были три заболевания тифом, уголовных с утра выпускали на двор, и, серые, точно камни тюремной стены, они, сидя или лежа, грелись на весеннем солнце, играли в «чет-нечет», покрякивали,
пели песни.
Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски, с развальцем, без красных флагов, без попыток
петь революционные
песни.
Странно
было и даже смешно, что после угрожающей
песни знаменитого певца Алина может слушать эту жалкую песенку так задумчиво, с таким светлым и грустным лицом. Тихонько, на цыпочках, явился Лютов, сел рядом и зашептал в ухо Самгина...
Самгин уже готов
был признать, что Дуняша
поет искусно, от ее голоса на душе становилось как-то особенно печально и хотелось говорить то самое, о чем он привык молчать. Но Дуняша, вдруг оборвав
песню, ударила по клавишам и, взвизгнув по-цыгански, выкрикнула новым голосом...
Алина не
пела, а только расстилала густой свой голос под слова Дуняшиной
песни, — наивные, корявенькие слова. Раньше Самгин не считал нужным, да и не умел слушать слова этих сомнительно «народных»
песен, но Дуняша выговаривала их с раздражающей ясностью...
Было досадно убедиться, что такая, в сущности, некрасивая маленькая женщина, грубо, точно дешевая кукла, раскрашенная, может заставить слушать ее насмешливо печальную
песню, ненужную, как огонь, зажженный среди ясного дня.
— Должны же люди устать, — с досадой и уже несколько задорно сказал Самгин Макарову, но этот выцветший, туманный человек снова не ответил,
напевая тихонько мотив угасшей
песни, а Лютов зашипел...
— Помнишь Лизу Спивак? Такая спокойная, бескрылая душа. Она посоветовала мне учиться
петь. Вижу — во всех
песнях бабы жалуются на природу свою…
«Сегодня мы еще раз услышим идеальное исполнение народных
песен Е. В. Стрешневой. Снова она
будет щедро бросать в зал купеческого клуба радужные цветы звуков, снова взволнует нас лирическими стонами и удалыми выкриками, которые чутко подслушала у неисчерпаемого источника подлинно народного творчества».
И вот эта чувственная, разнузданная бабенка заставляет слушать ее, восхищаться ею сотни людей только потому, что она умеет
петь глупые
песни, обладает способностью воспроизводить вой баб и девок, тоску самок о самцах.
— Может
быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту
песню, которую суждено мне
спеть.
Суть жизни именно в такой
песне — и чтоб
спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
О, страшных
песен сих не
пойПро древний хаос…
— Это — мой дядя. Может
быть, вы слышали его имя? Это о нем на днях писал камрад Жорес. Мой брат, — указала она на солдата. — Он — не солдат, это только костюм для эстрады. Он — шансонье, пишет и
поет песни, я помогаю ему делать музыку и аккомпанирую.
— Стыдно слушать! Три поколения молодежи
пело эту глупую, бездарную
песню. И — почему эта странная молодежь, принимая деятельное участие в политическом движении демократии, не создала ни одной боевой
песни, кроме «Нагаечки» —
песни битых?
— Это у меня — вроде молитвы. Как это по-латински? Кредо кви абсурдум [Верю, потому что это нелепо (искаж. лат.).], да? Антон терпеть не мог эту
песню. Он
был моралист, бедняга…
— Господа, — самая современная и трагическая
песня: «Потеряла я колечко».
Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему…
За окнами, на перроне,
пела, ревела и крякала медь оркестра, музыку разрывали пронзительные свистки маневренных паровозов, тревожные сигналы стрелочников, где-то близко гудела солдатская
песня.
Он посидел еще десяток минут, слушая, как в биллиардной яростно вьется, играет
песня, а ее режет удалой свист, гремит смех, барабанят ноги плясунов, и уже неловко
было сидеть одному, как бы демонстрируя против веселья героев.
Но их
было десятка два, пятеро играли в карты, сидя за большим рабочим столом, человек семь окружали игроков, две растрепанных головы торчали на краю приземистой печи, невидимый, в углу, тихонько, тенорком
напевал заунывную
песню, ему подыгрывала гармоника, на ларе для теста лежал, закинув руки под затылок, большой кудрявый человек, подсвистывая
песне.
Утомительно
было даже вспомнить этот день, весь в грохоте и скрежете железа, в свисте, воплях
песен, криках, ругательствах, в надсадном однообразном вое гармоник.