Неточные совпадения
Из полукруглого
окна были видны вершины деревьев сада, украшенные инеем или снегом, похожим на куски ваты;
за деревьями возвышалась серая пожарная каланча, на ней медленно и скучно кружился человек в сером тулупе,
за каланчою — пустота небес.
Ставни
окон были прикрыты, стекла — занавешены, но жена писателя все-таки изредка подходила к
окнам и, приподняв занавеску, смотрела в черный квадрат! А сестра ее выбегала на двор, выглядывала
за ворота, на улицу, и Клим слышал, как она, вполголоса, успокоительно сказала сестре...
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим человеком, как будто вырос
за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось
петь, а весеннее солнце смотрело в
окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может
быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у
окна, держа себя
за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо;
за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла
окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате
было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка
ели яблоки.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это
было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво
ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что
за последнее время философствовать стали больше и торопливее. Он
был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями
окна флигеля.
Оживление Дмитрия исчезло, когда он стал расспрашивать о матери, Варавке, Лидии. Клим чувствовал во рту горечь, в голове тяжесть.
Было утомительно и скучно отвечать на почтительно-равнодушные вопросы брата. Желтоватый туман
за окном, аккуратно разлинованный проволоками телеграфа, напоминал о старой нотной бумаге. Сквозь туман смутно выступала бурая стена трехэтажного дома, густо облепленная заплатами многочисленных вывесок.
Ногою в зеленой сафьяновой туфле она безжалостно затолкала под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на один его край, к занавешенному темной тканью
окну, делая все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты
были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы
был виден кусок кровати,
окно в ногах ее занавешено толстым ковром тускло красного цвета, такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.
Стояла она — подняв голову и брови, удивленно глядя в синеватую тьму
за окном, руки ее
были опущены вдоль тела, раскрытые розовые ладони немного отведены от бедер.
— Правду говоря, — нехорошо это
было видеть, когда он сидел верхом на спине Бобыля. Когда Григорий злится, лицо у него… жуткое! Потом Микеша плакал. Если б его просто побили, он бы не так обиделся, а тут —
за уши! Засмеяли его, ушел в батраки на хутор к Жадовским. Признаться — я рада
была, что ушел, он мне в комнату всякую дрянь через
окно бросал — дохлых мышей, кротов, ежей живых, а я страшно боюсь ежей!
Огня в комнате не
было, сумрак искажал фигуру Лютова, лишив ее ясных очертаний, а Лидия, в белом, сидела у
окна, и на кисее занавески видно
было только ее курчавую, черную голову. Клим остановился в дверях
за спиною Лютова и слушал...
Напевая, Алина ушла, а Клим встал и открыл дверь на террасу, волна свежести и солнечного света хлынула в комнату. Мягкий, но иронический тон Туробоева воскресил в нем не однажды испытанное чувство острой неприязни к этому человеку с эспаньолкой, каких никто не носит. Самгин понимал, что не в силах спорить с ним, но хотел оставить последнее слово
за собою. Глядя в
окно, он сказал...
Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он сидел у
окна, а
за окном сеялся мелкий дождь. Придя к себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не от нее, а от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она писала, что ее здоровье поправляется и что, может
быть, к средине лета она приедет в Россию.
В глубине двора возвышалось длинное, ушедшее в землю кирпичное здание, оно
было или хотело
быть двухэтажным, но две трети второго этажа сломаны или не достроены. Двери, широкие, точно ворота, придавали нижнему этажу сходство с конюшней; в остатке верхнего тускло светились два
окна, а под ними, в нижнем, квадратное
окно пылало так ярко, как будто
за стеклом его горел костер.
Но уже утром он понял, что это не так.
За окном великолепно сияло солнце, празднично гудели колокола, но — все это
было скучно, потому что «мальчик» существовал. Это ощущалось совершенно ясно. С поражающей силой, резко освещенная солнцем, на подоконнике сидела Лидия Варавка, а он, стоя на коленях пред нею, целовал ее ноги. Какое строгое лицо
было у нее тогда и как удивительно светились ее глаза! Моментами она умеет
быть неотразимо красивой. Оскорбительно думать, что Диомидов…
За чаем
выпили коньяку, потом дьякон и Макаров сели играть в шашки, а Лютов забегал по комнате, передергивая плечами, не находя себе места; подбегал к
окнам, осторожно выглядывал на улицу и бормотал...
Клим покорно ушел, он
был рад не смотреть на расплющенного человека. В поисках горничной, переходя из комнаты в комнату, он увидал Лютова; босый, в ночном белье, Лютов стоял у
окна, держась
за голову. Обернувшись на звук шагов, недоуменно мигая, он спросил, показав на улицу нелепым жестом обеих рук...
И ушла, оставив его, как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало так, что она внезапно уходила, как бы испуганная его словами, но на этот раз ее бегство
было особенно обидно, она увлекла
за собой, как тень свою, все, что он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл
окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли, начал сердито перелистывать страницы книги на столе и помог Самгину возмутиться.
Иноков постригся, побрил щеки и, заменив разлетайку дешевеньким костюмом мышиного цвета, стал незаметен, как всякий приличный человек. Только веснушки на лице выступили еще более резко, а в остальном он почти ничем не отличался от всех других, несколько однообразно приличных людей. Их
было не много, на выставке они очень интересовались архитектурой построек, посматривали на крыши, заглядывали в
окна,
за углы павильонов и любезно улыбались друг другу.
В светлом, о двух
окнах, кабинете
было по-домашнему уютно, стоял запах хорошего табака; на подоконниках — горшки неестественно окрашенных бегоний, между
окнами висел в золоченой раме желто-зеленый пейзаж, из тех, которые прозваны «яичницей с луком»: сосны на песчаном обрыве над мутно-зеленой рекою. Ротмистр Попов сидел в углу
за столом, поставленным наискось от
окна, курил папиросу, вставленную в пенковый мундштук, на мундштуке — палец лайковой перчатки.
«Что же я тут
буду делать с этой?» — спрашивал он себя и, чтоб не слышать отца, вслушивался в шум ресторана
за окном. Оркестр перестал играть и начал снова как раз в ту минуту, когда в комнате явилась еще такая же серая женщина, но моложе, очень стройная, с четкими формами, в пенсне на вздернутом носу. Удивленно посмотрев на Клима, она спросила, тихонько и мягко произнося слова...
Прежде всего хорошо
было, что она тотчас же увела Клима из комнаты отца; глядя на его полумертвое лицо, Клим чувствовал себя угнетенно, и жутко
было слышать, что скрипки и кларнеты, распевая
за окном медленный, чувствительный вальс, не могут заглушить храп и мычание умирающего.
Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода из крана самовара. Клим стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо, в чем оно не нуждалось. В комнате
было темно, а
за окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив стекла, хлынуть в комнату холодным потоком.
Подойдя к столу, он
выпил рюмку портвейна и, спрятав руки
за спину, посмотрел в
окно, на небо, на белую звезду, уже едва заметную в голубом, на огонь фонаря у ворот дома. В памяти неотвязно звучало...
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин
был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей.
За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город
был не слышен, точно глубокой ночью.
За окном бесшумно колебалась густая кисея снега, город
был окутан белой тишиной.
Ночью, в вагоне, следя в сотый раз, как
за окном плывут все те же знакомые огни, качаются те же черные деревья, точно подгоняя поезд, он продолжал думать о Никоновой, вспоминая, не
было ли таких минут, когда женщина хотела откровенно рассказать о себе, а он не понял, не заметил ее желания?
Ехали долго, по темным улицам, где ветер
был сильнее и мешал говорить, врываясь в рот. Черные трубы фабрик упирались в небо, оно имело вид застывшей тучи грязно-рыжего дыма, а дым этот рождался
за дверями и
окнами трактиров, наполненных желтым огнем. В холодной темноте двигались человекоподобные фигуры, покрикивали пьяные, визгливо
пела женщина, и чем дальше, тем более мрачными казались улицы.
Пошли не в ногу, торжественный мотив марша звучал нестройно, его заглушали рукоплескания и крики зрителей, они торчали в
окнах домов, точно в ложах театра, смотрели из дверей, из ворот. Самгин покорно и спокойно шагал в хвосте демонстрации, потому что она направлялась в сторону его улицы. Эта пестрая толпа молодых людей
была в его глазах так же несерьезна, как манифестация союзников. Но он невольно вздрогнул, когда красный язык знамени исчез
за углом улицы и там его встретил свист, вой, рев.
После буйной свалки на Соборной улице тишина этих безлюдных переулков
была подозрительна,
за окнами,
за воротами чувствовалось присутствие людей, враждебно подстерегающих кого-то.
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, —
за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против дома
был разбит, не горел, — казалось, что дом отодвинулся с того места, где стоял.
Улицу перегораживала черная куча людей;
за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое.
Окна всех домов закрыты ставнями и
окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала
пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке
за границу. Боль уже не так сильна, может
быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла
окон, и
за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно
было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
За окном ослепительно сверкали миллионы снежных искр, где-то близко ухала и гремела музыка военного оркестра, туда шли и ехали обыватели, бежали мальчишки, обгоняя друг друга, и все это
было чуждо, ненужно, не нужна
была и Дуняша.
Длинный зал, стесненный двумя рядами толстых колонн,
был туго наполнен публикой; плотная масса ее как бы сплющивалась, вытягиваясь к эстраде под напором людей, которые тесно стояли
за колоннами, сзади стульев и даже на подоконниках
окон, огромных, как двери.
Стоя в буфете у
окна, он смотрел на перрон, из-за косяка. Дуняшу не видно
было в толпе, окружавшей ее. Самгин машинально сосчитал провожатых: тридцать семь человек мужчин и женщин. Марина — заметнее всех.
Самгин подумал, что он уже не первый раз видит таких людей, они так же обычны в вагоне, как неизбежно
за окном вагона мелькание телеграфных столбов, небо, разлинованное проволокой, кружение земли, окутанной снегом, и на снегу, точно бородавки, избы деревень. Все
было знакомо, все обыкновенно, и, как всегда, люди много курили, что-то жевали.
В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они, «гуськом» идя друг
за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя
окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это
была мастерская.
Летний дождь шумно плескал в стекла
окон, трещал и бухал гром, сверкали молнии, освещая стеклянную пыль дождя; в пыли подпрыгивала черная крыша с двумя гончарными трубами, — трубы
были похожи на воздетые к небу руки без кистей. Неприятно теплая духота наполняла зал,
за спиною Самгина у кого-то урчало в животе, сосед с левой руки после каждого удара грома крестился и шептал Самгину, задевая его локтем...
В жизнь Самгина бесшумно вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем, бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок,
был молчалив и смотрел в лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел
за маленьким столом в углу приемной, у
окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал...
В комнате
было тихо, но казалось, что тишина покачивается, так же, как тьма
за окном.
Ехать пришлось недолго;
за городом, на огородах, Захарий повернул на узкую дорожку среди заборов и плетней, к двухэтажному деревянному дому;
окна нижнего этажа
были частью заложены кирпичом, частью забиты досками, в
окнах верхнего не осталось ни одного целого стекла, над воротами дугой изгибалась ржавая вывеска, но еще хорошо сохранились слова: «Завод искусственных минеральных вод».
Где-то внизу все еще топали, кричали, в комнате
было душно,
за окном, на синем, горели и таяли красные облака.
Явился слуга со счетом, Самгин поцеловал руку женщины, ушел, затем, стоя посредине своей комнаты, закурил, решив идти на бульвары. Но, не сходя с места, глядя в мутно-серую пустоту
за окном, над крышами, выкурил всю папиросу, подумал, что, наверное,
будет дождь, позвонил, спросил бутылку вина и взял новую книгу Мережковского «Грядущий хам».
Самгин оглядывался. Комната
была обставлена, как в дорогом отеле, треть ее отделялась темно-синей драпировкой,
за нею — широкая кровать, оттуда доносился очень сильный запах духов. Два открытых
окна выходили в небольшой старый сад, ограниченный стеною, сплошь покрытой плющом, вершины деревьев поднимались на высоту
окон, сладковато пахучая сырость втекала в комнату, в ней
было сумрачно и душно. И в духоте этой извивался тонкий, бабий голосок, вычерчивая словесные узоры...
За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но
окна большинства домов
были не освещены, привычная, стойкая жизнь бесшумно шевелилась в задних комнатах.
«Сейчас начнет говорить», — подумал Самгин, но тут явился проводник, зажег свечу,
за окном стало темно, загремела жесть, должно
быть, кто-то уронил чайник. Потом в вагоне стало тише, и еще более четко зазвучал сверлящий голосок доцента...
Сквозь занавесь
окна светило солнце, в комнате свежо,
за окном, должно
быть, сверкает первый зимний день, ночью, должно
быть, выпал снег. Вставать не хотелось. В соседней комнате мягко топала Агафья. Клим Иванович Самгин крикнул...
Он лежал на мягчайшей, жаркой перине, утопая в ней, как в тесте,
за окном сияло солнце, богато освещая деревья, украшенные инеем, а дом
был наполнен непоколебимой тишиной, кроме боли — не слышно
было ничего.
За окнами, на перроне,
пела, ревела и крякала медь оркестра, музыку разрывали пронзительные свистки маневренных паровозов, тревожные сигналы стрелочников, где-то близко гудела солдатская песня.