Неточные совпадения
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова и поступки,
о которых
говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
Но чаще Клим, слушая отца, удивлялся: как он забыл
о том, что помнит отец? Нет, отец не выдумал, ведь и мама тоже
говорит, что в нем, Климе, много необыкновенного, она даже объясняет, отчего это явилось.
Трудно было понять, что
говорит отец, он
говорил так много и быстро, что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала
о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Когда
говорили интересное и понятное, Климу было выгодно, что взрослые забывали
о нем, но, если споры утомляли его, он тотчас напоминал
о себе, и мать или отец изумлялись...
О народе
говорили жалобно и почтительно, радостно и озабоченно.
Но этот народ он не считал тем, настоящим,
о котором так много и заботливо
говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют и единодушно желают ему счастья.
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу
о народе отец. В сумерках осеннего вечера он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, — он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня
говорила бабушка на уроке закона божия?
О боге она
говорила, точно
о добром и хорошо знакомом ей старике, который живет где-то близко и может делать все, что хочет, но часто делает не так, как надо.
Говорила она вполголоса, осторожно и тягуче, какими-то мятыми словами; трудно было понять,
о чем она
говорит.
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась хуже Сомовых, хотя отец ее был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу девочки, — ему нравилось молчать, слушая ее милую болтовню, — молчать, забывая
о своей обязанности
говорить умное, не детское.
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая
о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв
о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то
о матери,
о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель
говорил...
Но иногда рыжий пугал его: забывая
о присутствии ученика, он
говорил так много, долго и непонятно, что Климу нужно было кашлянуть, ударить каблуком в пол, уронить книгу и этим напомнить учителю
о себе. Однако и шум не всегда будил Томилина, он продолжал
говорить, лицо его каменело, глаза напряженно выкатывались, и Клим ждал, что вот сейчас Томилин закричит, как жена доктора...
— Скажу, что ученики были бы весьма лучше, если б не имели они живых родителей.
Говорю так затем, что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа.
О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к Вере Петровне...
Вслушиваясь в беседы взрослых
о мужьях, женах,
о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось
о печальных ошибках,
о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она
говорить так же?
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал
о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой,
говорил...
—
О любви можно
говорить только с одним человеком…
— Они так
говорят, как будто сильный дождь, я иду под зонтиком и не слышу,
о чем думаю.
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно
о русской интеллигенции,
о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Она не любила читать книги, — откуда она знает то,
о чем
говорит?
Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе,
говоря что-то об отце, Варавке,
о мотивах разрыва с отцом.
Поговорив еще немного
о Лидии в тоне неодобрительном, мать спросила его, остановясь против зеркала...
Выскакивая на середину комнаты, раскачиваясь, точно пьяный, он описывал в воздухе руками круги и эллипсы и
говорил об обезьяне, доисторическом человеке,
о механизме Вселенной так уверенно, как будто он сам создал Вселенную, посеял в ней Млечный Путь, разместил созвездия, зажег солнца и привел в движение планеты.
—
О женщине нужно
говорить стихами; без приправы эта пища неприемлема. Я — не люблю стихов.
О Макарове уже нельзя было думать, не думая
о Лидии. При Лидии Макаров становится возбужденным,
говорит громче, более дерзко и насмешливо, чем всегда. Но резкое лицо его становится мягче, глаза играют веселее.
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию
о том, что
говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Маргарита
говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни
о чем не спрашивая. Клим тоже не находил,
о чем можно
говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая
о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на большее. Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила...
Она была скучна,
говорила только
о нарядах, танцах,
о поклонниках, но и об этом она
говорила без воодушевления, как
о скучноватой обязанности.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде,
говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что
говорит он не
о том, что думает.
Решил, но — задумался; внезапному желанию идти к Маргарите мешало чувство какой-то неловкости, опасение, что он, не стерпев, спросит ее
о Дронове и вдруг окажется, что Дронов
говорил правду. Этой правды не хотелось.
Теперь, когда ее поучения всплывали пред ним, он удивлялся их обилию, однообразию и готов был думать, что Рита
говорила с ним, может быть, по требованию ее совести, для того, чтоб намеками предупредить его
о своем обмане.
Говорила она вполголоса, захлебываясь словами, ее овечьи глаза сияли радостью, и Клим видел, что она готова рассказывать
о Томилине долго. Из вежливости он послушал ее минуты три и раскланялся с нею, когда она сказала, вздохнув...
Оставшись глаз на глаз с Лидией, он удивленно почувствовал, что не знает,
о чем
говорить с нею. Девушка прошлась по террасе, потом спросила, глядя в лес...
«Интересно: как она встретится с Макаровым? И — поймет ли, что я уже изведал тайну отношений мужчины и женщины? А если догадается — повысит ли это меня в ее глазах? Дронов
говорил, что девушки и женщины безошибочно по каким-то признакам отличают юношу, потерявшего невинность. Мать сказала
о Макарове: по глазам видно — это юноша развратный. Мать все чаще начинает свои сухие фразы именем бога, хотя богомольна только из приличия».
Но, когда он видел ее пред собою не в памяти, а во плоти, в нем возникал почти враждебный интерес к ней; хотелось следить за каждым ее шагом, знать, что она думает,
о чем
говорит с Алиной, с отцом, хотелось уличить ее в чем-то.
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения
о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь человека, уверенного, что он
говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую знает, которой учит Маргарита?
У себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и жить просто, как живут другие, не смущаясь
говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы
о Дронове.
— Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно, не достойным ее. Быть может, я
говорил с нею
о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это — все, а остальное — от воображения.
Кроме этого, она ничего не сказала
о технике и доброжелательно начала знакомить его с теорией. Чтоб удобнее было
говорить, она даже села на постели.
— Народники снова пошевеливаются, — сказал Дмитрий так одобрительно, что Климу захотелось усмехнуться. Он рассматривал брата равнодушно, как чужого, а брат
говорил об отце тоже как
о чужом, но забавном человеке.
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы
о жизни людей. Из десятков тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а
говорим так, как будто изучили жизнь всех.
И Дмитрий подробно рассказывал
о никому неведомой книге Ивана Головина, изданной в 1846 г. Он любил
говорить очень подробно и тоном профессора, но всегда так, как будто рассказывал сам себе.
И, очевидно, думая не
о том, что
говорит, прибавил непоследовательно...
Клим видел, что обилие имен и книг, никому, кроме Дмитрия, не знакомых, смущает всех, что к рассказам Нехаевой
о литературе относятся недоверчиво, несерьезно и это обижает девушку. Было немножко жалко ее. А Туробоев, враг пророков, намеренно безжалостно пытался погасить ее восторги,
говоря...
— В России
говорят не
о том, что важно, читают не те книги, какие нужно, делают не то, что следует, и делают не для себя, а — напоказ.
Кутузов скучно начинал
говорить об аграрной политике, дворянском банке,
о росте промышленности.
Говорила она то же, что и вчера, —
о тайне жизни и смерти, только другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались в память Клима легким слоем, как пылинки на лакированную плоскость.
«А
о любви не решается
говорить, — наверное, и хотела бы, но — не смеет».
Неожиданный роман приподнял его и укрепил подозрение в том, что
о чем бы люди ни
говорили, за словами каждого из них, наверное, скрыто что-нибудь простенькое, как это оказалось у Нехаевой.
Особенно ценным в Нехаевой было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них,
о которых почтительно
говорят, хвалебно пишут, становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.