Неточные совпадения
— Со всех сторон плохо
говоришь, — кричал Варавка, и Клим соглашался: да, отец плохо
говорит и всегда оправдываясь, точно нашаливший.
Мать тоже соглашалась
с Варавкой.
Он снова молчал, как будто заснув
с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам
с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о
матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель
говорил...
— Очень метко, — похвалила
мать, улыбаясь. — Но соединение вредных книг
с неприличными картинками — это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо
говорит, что школа — учреждение, где производится отбор людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И — вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но
мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе,
говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва
с отцом.
— Меня беспокоит Лидия, —
говорила она, шагая нога в ногу
с сыном. — Это девочка ненормальная,
с тяжелой наследственностью со стороны
матери. Вспомни ее историю
с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня
с нею не те отношения, каких я желала бы.
Клим понял, что Варавка не хочет
говорить при нем, нашел это неделикатным, вопросительно взглянул на
мать, но не встретил ее глаз, она смотрела, как Варавка, усталый, встрепанный, сердито поглощает ветчину. Пришел Ржига, за ним — адвокат, почти до полуночи они и
мать прекрасно играли, музыка опьянила Клима умилением, еще не испытанным, настроила его так лирически, что когда, прощаясь
с матерью, он поцеловал руку ее, то, повинуясь силе какого-то нового чувства к ней, прошептал...
— Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже — парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо
говорить словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, — покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея.
Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание
с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее
с возбужденным тоном Катина.
Затем он долго
говорил о восстании декабристов, назвав его «своеобразной трагической буффонадой», дело петрашевцев — «заговором болтунов по ремеслу», но раньше чем он успел перейти к народникам, величественно вошла
мать, в сиреневом платье, в кружевах,
с длинной нитью жемчуга на груди.
«Интересно: как она встретится
с Макаровым? И — поймет ли, что я уже изведал тайну отношений мужчины и женщины? А если догадается — повысит ли это меня в ее глазах? Дронов
говорил, что девушки и женщины безошибочно по каким-то признакам отличают юношу, потерявшего невинность.
Мать сказала о Макарове: по глазам видно — это юноша развратный.
Мать все чаще начинает свои сухие фразы именем бога, хотя богомольна только из приличия».
Он пробовал также
говорить с Лидией, как
с девочкой, заблуждения которой ему понятны, хотя он и считает их несколько смешными. При
матери и Варавке ему удавалось выдержать этот тон, но, оставаясь
с нею, он тотчас терял его.
Клим заметил, что
с матерью его она стала
говорить не так сухо и отчужденно, как раньше, а
мать тоже — мягче
с нею.
Видел он и то, что его уединенные беседы
с Лидией не нравятся
матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и
говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду
с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он
говорил...
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь
говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски...
— Как хорошо, что ты не ригорист, — сказала
мать, помолчав. Клим тоже молчал, не находя, о чем
говорить с нею. Заговорила она негромко и, очевидно, думая о другом...
К ним шла
мать, рядом
с нею Спивак, размахивая крыльями разлетайки, как бы пытаясь вознестись от земли,
говорил...
— Кстати, знаете, Туробоев, меня издавна оскорбляло известное циническое ругательство. Откуда оно? Мне кажется, что в глубокой древности оно было приветствием, которым устанавливалось кровное родство. И — могло быть приемом самозащиты. Старый охотник
говорил: поял твою
мать — молодому, более сильному. Вспомните встречу Ильи Муромца
с похвальщиком…
Глаза
матери светились ярко, можно было подумать, что она немного подкрасила их или пустила капельку атропина. В новом платье, красиво сшитом,
с папиросой в зубах, она была похожа на актрису, отдыхающую после удачного спектакля. О Дмитрии она
говорила между прочим, как-то все забывая о нем, не договаривая.
Он особенно недоумевал, наблюдая, как заботливо Лидия ухаживает за его
матерью, которая
говорила с нею все-таки из милости, докторально, а смотрела не в лицо девушки, а в лоб или через голову ее.
А в городе все знакомые тревожно засуетились, заговорили о политике и, относясь к Самгину
с любопытством, утомлявшим его, в то же время
говорили, что обыски и аресты — чистейшая выдумка жандармов, пожелавших обратить на себя внимание высшего начальства. Раздражал Дронов назойливыми расспросами, одолевал Иноков внезапными визитами, он приходил почти ежедневно и вел себя без церемонии, как в трактире. Все это заставило Самгина уехать в Москву, не дожидаясь возвращения
матери и Варавки.
Через несколько дней он был дома, ужинал
с матерью и Варавкой, который, наполнив своим жиром и мясом глубокое кресло,
говорил, чавкая и задыхаясь...
Пропев панихиду, пошли дальше, быстрее. Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья
матери, она дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой,
с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним,
говорил потрясающим голосом...
Заседали у Веры Петровны, обсуждая очень трудные вопросы о борьбе
с нищетой и пагубной безнравственностью нищих. Самгин
с недоумением, не совсем лестным для этих людей и для
матери, убеждался, что она в обществе «Лишнее — ближнему» признана неоспоримо авторитетной в практических вопросах. Едва только добродушная Пелымова, всегда торопясь куда-то, давала слишком широкую свободу чувству заботы о ближних, Вера Петровна
говорила в нос, охлаждающим тоном...
Самгин хотел согласиться
с этой мыслью, но — воздержался.
Мать вызывала чувство жалости к ней, и это связывало ему язык. Во всем, что она
говорила, он слышал искусственное напряжение, неискренность, которая, должно быть, тяготила ее.
Длинный, тощий,
с остатками черных,
с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом черепе, в форме дыни,
с бородкой клином, горбоносый, он
говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции,
мать заботливо подсказывала сыну слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.
— Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня — вторая, только весной женился.
С матерью поехала
с моей, со свекровью, значит. Один сын — на войну взят писарем, другой — тут помогает мне. Зять, учитель бывший, сидел в винопольке — его тоже на войну, ну и дочь
с ним, сестрой, в Кресте Красном. Закрыли винопольку. А
говорят — от нее казна полтора миллиарда дохода имела?