Неточные совпадения
Чтоб легче было любить мужика, его вообразили существом исключительной духовной красоты, украсили венцом невинного страдальца, нимбом святого и оценили его физические муки выше тех моральных мук, которыми жуткая
русская действительность щедро награждала лучших
людей страны.
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория
людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я говорю именно о
русской интеллигенции, о
людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша говорил этот
человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
О Петербурге у Клима Самгина незаметно сложилось весьма обычное для провинциала неприязненное и даже несколько враждебное представление: это город, не похожий на
русские города, город черствых, недоверчивых и очень проницательных
людей; эта голова огромного тела России наполнена мозгом холодным и злым. Ночью, в вагоне, Клим вспоминал Гоголя, Достоевского.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая,
русская. А вот я не чувствую себя
русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна
людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
Лютов, крепко потирая руки, усмехался, а Клим подумал, что чаще всего, да почти и всегда, ему приходится слышать хорошие мысли из уст неприятных
людей. Ему понравились крики Лютова о необходимости свободы, ему казалось верным указание Туробоева на
русское неуменье владеть мыслью. Задумавшись, он не дослышал чего-то в речи Туробоева и был вспугнут криком Лютова...
Он почти всегда безошибочно избирал для своего тоста момент, когда зрелые
люди тяжелели, когда им становилось грустно, а молодежь, наоборот, воспламенялась. Поярков виртуозно играл на гитаре, затем хором пели окаянные
русские песни, от которых замирает сердце и все в жизни кажется рыдающим.
— В скуке ничего коренного
русского — нет. Скукой все
люди озабочены.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы —
люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из
русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
— Эти молодые
люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции
русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях
русской литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому:
русская интеллигенция должна понять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы — чудаки, чужие
люди.
Среди
русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад
люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, — эти двое не беспокоили Клима.
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках
русские песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по три в день, публика очень любила ее, а
люди пытливого ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка звучит в стальном жерле длинной пушки.
— Идем в Валгаллу, так называю я «Волгу», ибо кабак есть
русская Валгалла, иде же упокояются наши герои, а также
люди, изнуренные пагубными страстями. Вас, юноша, какие страсти обуревают?
Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на
человека, чем
русский царь.
«Почти старик уже. Он не видит, что эти
люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы для всех этих
людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя: не тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной
русский церковник, сочувствует революционерам?
— Совершенно правильно, — отвечал он и, желая смутить, запугать ее, говорил тоном философа, привыкшего мыслить безжалостно. — Гуманизм и борьба — понятия взаимно исключающие друг друга. Вполне правильное представление о классовой борьбе имели только Разин и Пугачев, творцы «безжалостного и беспощадного
русского бунта». Из наших интеллигентов только один Нечаев понимал, чего требует революция от
человека.
— Он был добрый. Знал — все, только не умеет знать себя. Он сидел здесь и там, — женщина указала рукою в углы комнаты, — но его никогда не было дома. Это есть такие
люди, они никогда не умеют быть дома, это есть —
русские, так я думаю. Вы — понимаете?
Ему было несколько неловко принимать выражения соболезнования
русских знакомых отца и особенно надоедал молодой священник, говоривший об умершем таинственно, вполголоса и с восторгом, как будто о
человеке, который неожиданно совершил поступок похвальный.
Ему нравилось, что эти
люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости
русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве жить так, как он живет.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных
людей, которые хорошо были знакомы с
русской жизнью,
русским искусством, но не обнаружили
русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Да ну-у? — удивился Долганов и вздохнул: — Не похоже. Такое
русское лицо и — вообще… Марксист — он чистенький, лощеный и на все смотрит с немецкой философской колокольни, от Гегеля, который говорил: «
Люди и
русские», от Моммзена, возглашавшего: «Колотите славян по башкам».
— Вот такой — этот настоящий
русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить
люди. Он может… как говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
«Вот об этих
русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль в деле воспитания
русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги
людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора».
Он пошел в залу, толкнув плечом монахиню, видел, что она отмахнулась от него четками, но не извинился. Пианист отчаянно барабанил
русскую; в плотном, пестром кольце
людей, хлопавших ладонями в такт музыке, дробно топали две пары ног, плясали китаец и грузин.
Он сильно поседел, снова отрастил три бороды и длинные волосы; похудевшее лицо его снова стало лицом множества
русских, суздальских
людей.
А город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные
люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что город казался не
русским, а церкви — лишними в нем.
Эти
люди, бегавшие по раскаленным улицам, как тараканы, восхищали Варвару, она их находила красивыми, добрыми, а Самгин сказал, что он предпочел бы видеть на границе государства не грузин, армян и вообще каких-то незнакомцев с физиономиями разбойников, а —
русских мужиков.
— Преувеличиваешь, — возразил Самгин, совершенно не желая видеть постояльца талантливым. — Он просто — типично
русский здравомыслящий
человек, каких миллионы.
«Это она говорит потому, что все более заметными становятся
люди, ограниченные идеологией
русского или западного социализма, — размышлял он, не открывая глаз. — Ограниченные
люди — понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже не так внимательно, вот в чем дело».
Затем, при помощи прочитанной еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений
русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а
люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые, черные валы.
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы,
люди чисто
русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
«Мысли, как черные мухи», — вспомнил Самгин строчку стихов и подумал, что
люди типа Кутузова и вообще — революционеры понятнее так называемых простых
людей; от Поярковых, Усовых и прочих знаешь, чего можно ждать, а вот этот, в чесунче, может быть, член «Союза
русского народа», а может быть, тоже революционер.
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих»
людей направо, рассказами об организации «Союза
русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
За ним так же торопливо и озабоченно шли другие видные члены «Союза
русского народа»: бывший парикмахер, теперь фабрикант «искусственных минеральных вод» Бабаев; мясник Коробов; ассенизатор Лялечкин; банщик Домогайлов; хозяин скорняжной мастерской Затиркин, непобедимый игрок в шашки,
человек плоскогрудый, плосколицый, с равнодушными глазами.
Он чувствовал еврея
человеком более чужим, чем немец или финн, и подозревал в каждом особенно изощренную проницательность, которая позволяет еврею видеть явные и тайные недостатки его,
русского, более тонко и ясно, чем это видят
люди других рас.
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь, вспомнив это, он вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого
человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику
русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая литература и пресса раздражали. О либеральной прессе Марина сказала...
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу, по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные
люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза
русского народа» срывали их, заклеивали своими.
«Поблек, — думал Самгин, выходя из гостиницы в голубоватый холод площади. — Типичный
русский бездельник. О попах — нарочно, для меня выдумал. Маскирует чудачеством свою внутреннюю пустоту. Марина сказала бы:
человек бесплодного ума».
«
Русский. Я его где-то видел», — отметил Самгин и стал наклонять голову каждый раз, когда этот
человек оглядывался. Но в антракте
человек встал рядом с ним и заговорил глухим, сиповатым голосом...
— Здесь очень много
русских, и — представь? — на днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных
русских разговоров. Я слишком много видела
людей, которые все знают, но не умеют жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в дом.
Лицо Попова налилось бурой кровью, глаза выкатились, казалось, что он усиленно старается не задремать, но волосатые пальцы нервозно барабанили по коленям, голова вращалась так быстро, точно он искал кого-то в толпе и боялся не заметить. На тестя он посматривал сердито, явно не одобряя его болтовни, и Самгин ждал, что вот сейчас этот неприятный
человек начнет возражать тестю и затрещит бесконечный, бесплодный, юмористически неуместный на этом параде красивых женщин диалог двух
русских, которые все знают.
Цель этой разнообразной и упорной работы сводилась к тому, чтоб воспитать
русского обывателя европейцем и чтоб молодежь могла противостоять морально разрушительному влиянию
людей, которые, грубо приняв на веру спорное учение Маркса, толкали студенчество в среду рабочих с проповедью анархизма.
—
Человек, родом — немец, обучает
русских патриотизму.
— «
Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению
человека, к обогащению своей жизни ценностями науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
Если исключить деревянный скрип и стук газеток «Союза
русского народа», не заметно было, чтоб провинция, пережив события 905–7 годов, в чем-то изменилась, хотя, пожалуй, можно было отметить, что у
людей еще более окрепло сознание их права обильно и разнообразно кушать.
— Бородатый
человек, которому здесь не дали говорить, — новый тип
русского интеллигента…
— Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы,
русские, воюем только для защиты
людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…
«Представление отечество недоступно
человеку массы. “Мы — не
русские, мы — самарские”. Отечество — это понятие интеллектуальной силы. Если нет знания истории отечества, оно — не существует».
— Хуже, потому как над евреями допущено изгаляться, поляки — вроде пленные, а мы —
русские, казенные
люди.
— Думать я начал в Париже, нас туда 87
человек предусмотрительно отправили на Всемирную выставку,
русский отдел строить.