Неточные совпадения
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за
ним, как за диким зверем, наконец убили
его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей;
он сам пробовал убить Александра Второго, но кажется,
сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на жизнь
его отца званием почетного гражданина.
Гениальнейший художник, который так изумительно тонко чувствовал силу зла, что казался творцом
его, дьяволом, разоблачающим
самого себя, — художник этот, в стране, где большинство господ было такими же рабами, как
их слуги, истерически кричал...
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей и
его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но
ему уже не нравились такие демонстрации ума
его,
он сам находил ответы свои глупенькими. Первый раз
он дал
их года два тому назад. Теперь
он покорно и даже благосклонно подчинялся забаве, видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное, как будто
он — игрушка: пожмут ее — пищит.
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец
сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как
он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
Клим не помнил, когда именно
он, заметив, что
его выдумывают,
сам начал выдумывать себя, но
он хорошо помнил свои наиболее удачные выдумки. Когда-то давно
он спросил Варавку...
Несомненно, это был
самый умный человек,
он никогда ни с кем не соглашался и всех учил, даже Настоящего Старика, который жил тоже несогласно со всеми, требуя, чтоб все шли одним путем.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно,
сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза,
он кричал...
Варавка, сидя на
самом крепком стуле, хохотал, стул под
ним скрипел.
Слово «народ» было удивительно емким,
оно вмещало
самые разнообразные чувства.
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о народе отец. В сумерках осеннего вечера
он, полураздетый и мягонький, как цыпленок, уютно лежал на диване, —
он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь
его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие, как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня говорила бабушка на уроке закона божия?
Варавка был
самый интересный и понятный для Клима.
Он не скрывал, что
ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова
его ложились в память, как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил
его: что такое гипотеза? —
он тотчас ответил...
В
его затеях было всегда что-то опасное, трудное, но
он заставлял подчиняться
ему и во всех играх
сам назначал себе первые роли.
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее
самой интересной из всех знакомых девочек,
он гордился тем, что Лидия относится к
нему лучше, чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла
ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Но добродушного, неуклюжего Дмитрия любили за то, что
он позволял командовать собой, никогда не спорил, не обижался, терпеливо и неумело играл
самые незаметные, невыгодные роли.
Жадность была
самым заметным свойством Дронова; с необыкновенной жадностью
он втягивал мокреньким носом воздух, точно задыхаясь от недостатка
его.
У
него была привычка беседовать с
самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю,
он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож
сам на себя.
Им овладевала задумчивость,
он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
И
самому себе
он не мог бы ответить так уверенно, как отвечал ей.
И, являясь к рыжему учителю,
он впивался в
него, забрасывая вопросами по закону божьему,
самому скучному предмету для Клима. Томилин выслушивал вопросы
его с улыбкой, отвечал осторожно, а когда Дронов уходил,
он, помолчав минуту, две, спрашивал Клима словами Глафиры Варавки...
Такие добавления к науке нравились мальчику больше, чем
сама наука, и лучше запоминались
им, а Томилин был весьма щедр на добавления. Говорил
он, как бы читая написанное на потолке, оклеенном глянцевитой, белой, но уже сильно пожелтевшей бумагой, исчерченной сетью трещин.
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило
ему мертвый глаз доктора Сомова.
Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует
сам с собой, забыв о
нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том, как
он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
Сестры Сомовы жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой:
сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там брата, играющего с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал
им что-нибудь.
Иногда
он и
сам не понимал: почему это интересная книга, прочитанная
им, теряет в
его передаче все, что
ему понравилось?
С месяц
он прожил
сам с собой, как перед зеркалом.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а
сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле.
Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на
его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом
ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же...
Каламбур явился
сам собою, внезапно и заставил Клима рассмеяться, а Борис, неестественно всхрапнув, широко размахнувшись, ударил
его по щеке, раз, два, а затем пинком сбил
его с ног и стремглав убежал, дико воя на бегу.
А на другой день вечером
они устроили пышный праздник примирения — чай с пирожными, с конфектами, музыкой и танцами. Перед началом торжества
они заставили Клима и Бориса поцеловаться, но Борис, целуя, крепко сжал зубы и закрыл глаза, а Клим почувствовал желание укусить
его. Потом Климу предложили прочитать стихи Некрасова «Рубка леса», а хорошенькая подруга Лидии Алина Телепнева
сама вызвалась читать, отошла к роялю и, восторженно закатив глаза, стала рассказывать вполголоса...
Клим подметил, что враг
его смягчен музыкой, танцами, стихами,
он и
сам чувствовал себя необычно легко и растроганно общим настроением нешумной и светлой радости.
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана и, читая, покачивал головою вверх и вниз, как бы выклевывая со страниц книги странные факты и мысли. Самгину казалось, что от этого нос
его становился заметней, а лицо еще более плоским. В книгах нет тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов
сам выдумывает
их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
Сам живя в тревожной струе этого стремления,
он хорошо знал силу и обязательность
его.
Макаров
сам стер позолоту с себя; это случилось, когда
они сидели в ограде церкви Успения на Горе, любуясь закатом солнца.
И были удачные минуты успеха, вспоминая которые,
он сам любовался собою с таким же удивлением, с каким люди любовались
им.
— Вы обвиняете Маркса в том, что
он вычеркнул личность из истории, но разве не то же
самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?
Над смешным и глупым
он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел
им против сердца.
— Ну, да… А
он сам, Ржига…
Клим согласно кивнул головою,
ему очень понравились слова матери.
Он признавал, что Макаров, Дронов и еще некоторые гимназисты умнее
его на словах, но
сам был уверен, что
он умнее
их не на словах, а как-то иначе, солиднее, глубже.
Это так смутило
его, что
он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей,
он даже сделал движение в сторону от нее, но мать
сама положила руку на плечи
его и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и
сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия не ответила
ему. В том, что она говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала...
Размышления о женщинах стали
самым существенным для
него, в
них сосредоточилось все действительное и
самое важное, все же остальное отступило куда-то в сторону и приобрело странный характер полусна, полуяви.
Выскакивая на середину комнаты, раскачиваясь, точно пьяный,
он описывал в воздухе руками круги и эллипсы и говорил об обезьяне, доисторическом человеке, о механизме Вселенной так уверенно, как будто
он сам создал Вселенную, посеял в ней Млечный Путь, разместил созвездия, зажег солнца и привел в движение планеты.
— Человек — это мыслящий орган природы, другого значения
он не имеет. Посредством человека материя стремится познать
саму себя. В этом — все.
Вспоминая все это, Клим вдруг услышал в гостиной непонятный, торопливый шорох и тихий гул струн, как будто виолончель Ржиги, отдохнув, вспомнила свое пение вечером и теперь пыталась повторить
его для
самой себя. Эта мысль, необычная для Клима, мелькнув, уступила место испугу пред непонятным.
Он прислушался: было ясно, что звуки родились в гостиной, а не наверху, где иногда, даже поздно ночью, Лидия тревожила струны рояля.
Клим не знал, как ответить, тогда дядя, взглянув в лицо
ему, ответил
сам...
Иногда эти голые мысли Клим представлял себе в форме клочьев едкого дыма, обрывков облаков;
они расползаются в теплом воздухе тесной комнаты и серой, грязноватой пылью покрывают книги, стены, стекла окна и
самого мыслителя.
Это сопоставление понравилось Климу, как всегда нравились
ему упрощающие мысли.
Он заметил, что и
сам Томилин удивлен своим открытием, видимо — случайным. Швырнув тяжелую книгу на койку,
он шевелил бровями, глядя в окно, закинув руки за шею, под свой плоский затылок.
Это сказалось
само собою, очень просто: два серьезных человека, умственно равные, заботливо беседовали о людях юных и неуравновешенных, беспокоясь о
их будущем.
Наедине с
самим собою не было необходимости играть привычную роль, и Клим очень медленно поправлялся от удара, нанесенного
ему.
И
сам старался ударить ломом не между кирпичей, не по извести, связавшей
их, а по целому. Десятник снова кричал привычно, но равнодушно, что старый кирпич годен в дело,
он крупней, плотней нового, — старичок согласно взвизгивал...
— Большинство людей только ищет красоту, лишь немногие создают ее, — заговорил
он. — Возможно, что в природе совершенно отсутствует красота, так же как в жизни — истина; истину и красоту создает
сам человек…
Он был сконфужен, смотрел на Клима из темных ям под глазами неприятно пристально, точно вспоминая что-то и чему-то не веря. Лидия вела себя явно фальшиво и, кажется,
сама понимала это. Она говорила пустяки, неуместно смеялась, удивляла необычной для нее развязностью и вдруг, раздражаясь, начинала высмеивать Клима...