Неточные совпадения
— Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас
начнут бить друг друга, а потом садятся к столу,
пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила
меня по спине, точно
я — кошка.
«Но эти слова говорят лишь о том, что
я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна
меня.
Мне пора
быть более активным. Если
я осторожно
начну ощипывать с людей павлиньи перья, это
будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры друг с другом».
Клим уже знал, что газетная латынь
была слабостью редактора, почти каждую статью его пестрили словечки: ab ovo, о tempora, о mores! dixi, testimonium paupertatis [Ab ovo — букв. «от яйца» — с самого
начала; о tempora, о mores! — о времена, о нравы! dixi —
я сказал; testimonium paupertatis — букв. «свидетельство о бедности» (употребляется в значении скудоумия).] и прочее, излюбленное газетчиками.
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма в литературе. Действительно, батенька, черт знает как
начали писать; смеялся
я, читая отмеченные вами примерчики: «В небеса запустил ананасом,
поет басом» — каково?
Не поняв состояния его ума,
я было начал говорить с ним серьезно, но он упал, — представьте! — на колени предо
мной и продолжал увещания со стоном и воплями, со слезами — да!
— Да, голубчик,
я влюбчива, берегись, — сказала она, подвинувшись к нему вместе со стулом, и торопливо, порывисто, как раздевается очень уставший человек,
начала рассказывать: — У
меня уже
был несчастный роман, — усмехнулась она, мигая, глаза ее как будто потемнели.
Посылаю тебе все эти
начала писем, может
быть, ты поймешь и так, что
я хотела сказать.
«Что же
я тут
буду делать с этой?» — спрашивал он себя и, чтоб не слышать отца, вслушивался в шум ресторана за окном. Оркестр перестал играть и
начал снова как раз в ту минуту, когда в комнате явилась еще такая же серая женщина, но моложе, очень стройная, с четкими формами, в пенсне на вздернутом носу. Удивленно посмотрев на Клима, она спросила, тихонько и мягко произнося слова...
— Вот болван! Ты можешь представить — он
меня начал пугать, точно
мне пятнадцать лет! И так это глупо
было, — ах, урод!
Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест»
я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого,
мне беседовать с вами не о чем». Тогда он
начал: вы человек,
я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя…
—
Я ведь не
был в Кремле, — неохотно
начал Самгин, раскуривая папиросу. — Насколько могу судить, Гогина правильно освещает: рабочие относились к этой затее — в лучшем случае — только с любопытством…
— Хочу, чтоб ты
меня устроил в Москве.
Я тебе писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. —
Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что
начинает чувствовать себя вправе
быть подлецом. А
я — не хочу! Может
быть,
я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
— Потому что — авангард не побеждает, а погибает, как сказал Лютов? Наносит первый удар войскам врага и — погибает? Это — неверно. Во-первых — не всегда погибает, а лишь в случаях недостаточно умело подготовленной атаки, а во-вторых — удар-то все-таки наносит! Так вот, Самгин, мой вопрос:
я не хочу гражданской войны, но помогал и, кажется,
буду помогать людям, которые ее
начинают. Тут у
меня что-то неладно. Не согласен
я с ними, не люблю, но, представь, — как будто уважаю и даже…
— Вот,
я даже записала два, три его парадокса, например: «Торжество социальной справедливости
будет началом духовной смерти людей». Как тебе нравится? Или: «
Начало и конец жизни — в личности, а так как личность неповторима, история — не повторяется». Тебе скучно? — вдруг спросила она.
— Вскоре после венца он и
начал уговаривать
меня: «Если хозяин попросит, не отказывай ему,
я не обижусь, а жизни нашей польза
будет», — рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. — А они — оба приставали — и хозяин и зять его. Ну, что же? — крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. — С хозяином
я валялась по мужеву приказу, а с зятем его — в отместку мужу…
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит
мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда,
я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он
меня, все уговаривал,
пить начал, потом — застудился зимою…
У
меня есть письма Владимира Соловьева, оптинского старца одного, Зюдергейма, о «бегунах»
есть кое-что; это еще супруг
начал собирать.
«
Мне тоже надо сделать выводы из моих наблюдений», — решил он и в свободное время
начал перечитывать свои старые записки. Свободного времени
было достаточно, хотя дела Марины постепенно расширялись, и почти всегда это
были странно однообразные дела: умирали какие-то вдовы, старые девы, бездетные торговцы, отказывая Марине свое, иногда солидное, имущество.
«
Начнет вспоминать о своих подвигах и, вероятно,
будет благодарить
меня», — с досадой подумал Самгин, а Иноков говорил вполголоса, раздумчиво...
—
Я —
пью, а вы — не
пьете, и ваша осторожность, хмурое личико ваше… не то чтобы стесняют
меня, —
я стесняться не мастер, — но все-таки мешают. Среди племени, населяющего этот город,
я — чужой человек, туземцы относятся ко
мне враждебно. У них тут сохранилось родовое
начало и вообще… как будто преобладают мошенники.
—
Я начинаю с трех, по завету отца. Это — лучший из его заветов. Кажется,
я — заболеваю. Температура лезет вверх, какая-то дрожь внутри, а под кожей пузырьки вскакивают и лопаются. Это обязывает
меня крепко
выпить.
«Проси у бога прощения за то, что поднял руку на
меня, богоданную тебе мать!» Молиться
я должен
был вслух, но
я начал читать непотребные стихи.
«
Начнет выспрашивать, как
я думаю.
Будет убеждать в возможности захвата политической власти рабочими…»
— Прости, Клим Иванович,
я вчера вел себя свиньей, —
начал он, встряхивая руки Самгина. — Пьян
был с радости, выиграл в железку семь тысяч триста рублей, —
мне в картах везет.
— Дурочкой считаете
меня, да?
Я ведь знаю: вы — не меньшевик. Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры
начнут террор, так Иван
будет воображать себя террористом.
— Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его
были. Читали их, как отцов церкви,
я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен
был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе
начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
— Разве? А
мне, знаете, хочется министром
быть. Витте
начал карьеру чем-то вроде стрелочника…
— Вас очень многое интересует, —
начал он, стараясь говорить мягко. — Но
мне кажется, что в наши дни интересы всех и каждого должны
быть сосредоточены на войне. Воюем мы не очень удачно. Наш военный министр громогласно, в печати заявлял о подготовленности к войне, но оказалось, что это — неправда. Отсюда следует, что министр не имел ясного представления о состоянии хозяйства, порученного ему. То же самое можно сказать о министре путей сообщения.
—
Я утверждаю: искусство только тогда выполнит свое провиденциальное назначение, когда оно
начнет говорить языком непонятным, который
будет способен вызывать такой же священный трепет пред тайной — какой вызывается у нас церковнославянским языком богослужений, у католиков — латинским.