Неточные совпадения
В тот день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку, как отец говорил
в своей комнате...
Но глубже всех рассказов
той поры
в память Матвея Кожемякина врезался рассказ отца про Волгу. Было это весенним
днём,
в саду, отец только что воротился из уезда, где скупал пеньку. Он приехал какой-то особенно добрый, задумчивый и говорил так, точно провинился пред всем миром.
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну, как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а я — ух какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня
в Балахне, а я и убёг на плотах
в Кузьдемьянск. С
того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот какое
дело!
— Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие — выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты
в обиходе твоём и дикой человек, но как
в делах торговых не знатно худого за тобой — за
то мы тебя и чествуем…
Летом,
в жаркий
день, Пушкарь рассказал Матвею о
том, как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом люди, овцы, мычали коровы
в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки и кудахтали куры, а на русских солдат, лежавших
в кустах за деревней, бежал во
тьме пылающий огнём человек.
Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною,
в комнату заглядывали душные тени.
День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались серые пушистые клочья, крадучись, ползли на город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли
в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь
тьмой и жутью.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки
в луче солнца, кружились мелкие серые мысли,
в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая
то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки,
то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба
в морозный
день.
— Чудак! — усмехнулся солдат, поглядывая
в сторону. — И он, и я, и ты — на
то живём!
Дело сделал и — вытягивай ходилки!
В солнечные
дни тусклый блеск угля
в пазах испещряет дом чёрными гримасами,
в дожди по гладким брёвнам обильно текут ржавые, рыжие слёзы. Окна нижнего этажа наглухо забиты досками, сквозь щели угрюмо сверкают радужные стёкла, за стёклами — густая
тьма, и
в ней живёт Собачья Матка.
Сшиблись ребята, бойко работают кулаки, скрипят зубы, глухо бухают удары по грудям,
то и
дело в сторону отбегают бойцы, оплёвывая утоптанный снег красными плевками, сморкаясь алыми брызгами крови.
Кожемякин видит, как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, —
та же непонятная вражда, которая
в базарные
дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Матвей перестал ходить на реку и старался обегать городскую площадь, зная, что при встрече с Хряповым и товарищами его он снова неизбежно будет драться. Иногда, перед
тем как лечь спать, он опускался на колени и, свесив руки вдоль тела, наклонив голову — так стояла Палага
в памятный
день перед отцом — шептал все молитвы и псалмы, какие знал.
В ответ им мигала лампада, освещая лик богоматери, как всегда задумчивый и печальный. Молитва утомляла юношу и этим успокаивала его.
На другой
день вечером он сидел
в маленькой комнатке одной из слободских хибарок, безуспешно стараясь скрыть неодолимое волнение, охватившее его. Перед ним на столе стоял самовар и,
то съёживаясь,
то разбухая, злорадно шипел...
Вдруг его тяжко толкнуло
в грудь и голову тёмное воспоминание. Несколько лет назад, вечером,
в понедельник,
день будний, на колокольнях города вдруг загудели большие колокола.
В монастыре колокол кричал торопливо, точно кликуша, и казалось, что бьют набат, а у Николы звонарь бил неровно:
то с большою силою,
то едва касаясь языком меди; медь всхлипывала, кричала.
В прошлые годы Матвей проводил их
в кухне, читая вслух пролог или минеи,
в то время как Наталья что-нибудь шила, Шакир занимался
делом Пушкаря, а кособокий безродный человек Маркуша, дворник, сидя на полу, строгал палочки и планки для птичьих клеток, которые делал ловко, щеголевато и прочно.
Но вот всё чаще
в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они
разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило
то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между
тем, что она говорит сейчас, с
тем, что говорила минутою раньше?
У Маклаковых беда: Фёдоров дядя знахарку Тиунову непосильно зашиб. Она ему утин лечила, да по старости, а может, по пьяному
делу и урони топор на поясницу ему, он, вскочив с порога, учал её за волосья трепать, да и ударил о порог затылком, голова у неё треснула, и с
того она отдала душу богу. По городу о суде говорят, да Маклаковы-то богаты, а Тиуниха выпивала сильно; думать надо, что сойдёт, будто
в одночасье старуха померла».
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме
того, что
в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе
в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь
дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
Слова её падали медленно, как осенние листья
в тихий
день, но слушать их было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину:
в своё время город много и злорадно говорил о ней, о
том, как она
в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла — давно уже никто не говорил о ней ни слова.
— Не уважаю, — говорит, — я народ: лентяй он, любит жить
в праздности, особенно зимою, любови к
делу не носит
в себе, оттого и покоя
в душе не имеет. Коли много говорит, это для
того, чтобы скрыть изъяны свои, а если молчит — стало быть, ничему не верит. Начало
в нём неясное и непонятное, и совсем это без пользы, что вокруг его такое множество властей понаставлено: ежели
в самом человеке начала нет — снаружи начало это не вгонишь. Шаткий народ и неверующий.
Щека у него вздрагивает, тонкие волосёнки дымом вокруг головы, глаза серые, большие и глядят чаще всего
в потолок, а по костям лица гуляет улыбочка, и он её словно стереть хочет,
то и
дело проводя по щекам сухонькими руками.
В тот же
день после обеда скоропостижно умерла Наталья. Об этом
в тетради Матвея Савельева было записано так...
А они продолжают не верить, покуда — тайно, а потом — явно не поверят, и
в ту пору наступят для всех очень плохие, чёрные
дни.
— Ах,
дело совсем не
в том, чтобы спорить о частностях!
— Видите ли — вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между
тем, из-за простой разницы
в способах совершения
дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об одном только добре…
Будь это Шакир, человек
в летах и большой душевной солидности, — другое
дело, а
то — молодой паренёк, вроде бубенчика, кто ни тряхни — он звякнет.
Город был насыщен зноем, заборы, стены домов, земля — всё дышало мутным, горячим дыханием,
в неподвижном воздухе стояла дымка пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные серые тени лежали под ногами.
То и
дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая руки за милостыней.
Во
тьме ныли и кусались комары, он лениво давил их, неотрывно думая о женщине, простой и кроткой, как Горюшина, красивой и близкой, какой была Евгения
в иные
дни; думал и прислушивался, как
в нём разрушается что-то, ощущал, что из хаоса всё настойчивее встаёт знакомая тяжёлая тоска. И вдруг вскочил, весь налившись гневом и страхом: на дворе зашумело, было ясно, что кто-то лезет через забор.
Там,
в номере, к нему почти каждый
день приходил отец Захария, человек тучный, добрый и весёлый, с опухшими веками и больными глазами
в дымчатых очках, крестясь, садился за стол к самовару и говорил всегда одно и
то же...
— Не слыхал. Думаю — от нечего есть, — говорил Тиунов,
то и
дело небрежно приподнимая картуз с черепа, похожего на дыню. — По нынешнему времени дворянину два пути:
в монахи да
в картёжные игроки, — шулерами называются…
Слушая, он смотрел через крышу пристани на спокойную гладь тихой реки; у
того её берега, чётко отражаясь
в сонной воде, стояли хороводы елей и берёз, далее они сходились
в плотный синий лес, и, глядя на их отражения
в реке, казалось, что все деревья выходят со
дна её и незаметно, медленно подвигаются на край земли.
Кожемякин помнил обоих братьев с
дней отрочества, когда они били его, но с
того времени старший Маклаков — Семён — женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон — остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые
дни торчал
в гостинице «Лиссабон», купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева.
— Да, я! — не смутясь, повторил Сухобаев. — А вы мне
в этом помогите красноречием вашим. Тогда — помимо
того, что это всему городу явный будет выигрыш, — ваши деньги обеспечиваются солиднее, ежели я возведусь на эту должность, и всех планов ваших исполнение —
в собственных ваших руках-с! Я — вам исполнитель и слуга, — желаете эдак? Игра верная-с! Всех добрых
дел и мыслей Матвея Савельева Кожемякина преемник Василий Сухобаев!
— Это не народ, а — сплошь препятствие делу-с!
То есть не поверите, Матвей Савельевич, какие люди, — столь ленивы и —
в ту же минуту — жадны,
в ту самую минуту-с! Как может человек быть жаден, но — ленив? Невозможно понять! Даже как будто не город, а разбойничий лагерь — извините, собрались эдакие шиши и ждут случая, как бы напасть на неосторожного человека и оного ограбить.
—
То же самое, везде — одно!
В каждой губернии — свой бог, своя божья матерь,
в каждом уезде — свой угодник! Вот, будто возникло общее у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам — фабрики. А образованный народ, вместо
того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается — нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее
дело, примерно, как баран среди голодных волков. Вот!
Юность — сердце мира, верь
тому, что говорит она
в чистосердечии своём и стремлении к доброму, — тогда вечно светел будет
день наш и вся земля облечётся
в радость и свет, и благословим её — собор вселенского добра».