Неточные совпадения
«Оканчивая воспоминания мои
о жизни, столь жалостной и постыдной, с горем
скажу, что не единожды чувствовал я, будто некая сила, мягко и неощутимо почти, толкала меня на путь иной, неведомый мне, но, вижу, несравнимо лучший того, коим я ныне дошёл до смерти по лени духовной и телесной, потому что все так идут.
— Что-о, Муругой, —
сказал отец, приседая на корточки перед конурой собаки, — что, пёс, скушно, а? Скушно?
— На первый раз достаточно сказанного. Ты
о нём подумай, а коли чего не поймёшь
скажи.
Тогда Матвей
сказал о нищих то, что хотелось, но Пушкарь, наморщив лоб, ответил...
— Н-не надо-о? — завывал Пушкарь, извиваясь от гнева. — Не жел-лаешь, а-а?
Скажи на милость! Стало быть — суда без причала, плавай как попало, а? Червяк ты на земле…
Похристосовались. Черный человек невнятно
сказал что-то
о ранней весне.
Её слова
о городе вызвали в нём тень обиды: он вспомнил, каким недавно представился ему Окуров, и, вздохнув,
сказал...
Так просто и странно. Он ожидал большого рассказа, чего-то страшного, а она рассказала кратко, нехотя, хмуря брови и брезгливо шмыгая носом. Ему хотелось спросить любила ли она мужа, счастливо ли жила, вообще хотелось, чтобы она
сказала ещё что-то
о себе,
о своём сердце, — он не посмел и спросил...
Я ушла, чтобы не мучить вас, а скоро, вероятно, и совсем уеду из Окурова. Не стану говорить
о том, что разъединяет нас; мне это очень грустно, тяжело, и не могу я, должно быть,
сказать ничего такого, что убедило бы вас. Поверьте — не жена я вам. А жалеть — я не могу, пожалела однажды человека, и четыре года пришлось мне лгать ему. И себе самой, конечно. Есть и ещё причина, почему я отказываю вам, но едва ли вас утешило бы, если бы вы знали её.
Он не решался более говорить ей
о любви, но хотелось ещё раз остаться наедине с нею и
сказать что-то окончательное, какие-то последние слова, а она не давала ему времени на это.
Подумав, Евгения
сказала, так деловито, точно речь шла
о тысячах...
«Вот и покров прошёл. Осень стоит суха и холодна. По саду летит мёртвый лист, а земля отзывается на шаги по ней звонко, как чугун. Явился в город проповедник-старичок, собирает людей и
о душе говорит им. Наталья сегодня ходила слушать его, теперь сидит в кухне, плачет, а
сказать ничего не может, одно говорит — страшно! Растолстела она безобразно, задыхается даже от жиру и неестественно много ест. А от Евгеньи ни словечка. Забыла».
И сел в уголок, приглаживая волосы. Поговорили ещё кое-что
о городе, но уже лениво и с натугой, потом я простился и пошёл, а попадья вышла за мной в прихожую и там, осветясь хорошей такой усмешкой,
сказала...
— Не
скажешь, чать! Мал ты
о ту пору был, а, говорят вон, слюбился с мачехой-то. Я тебя ещё у Сычуговых признал — глаза всё те же. Зайдём в трактир — ну? Старое вспомнить?
Мне про неё
сказать нечего было, не любил я её и даже замечал мало — работает да ест, только и всего на жизнь человеку, что
о нём
скажешь? Конечно — жалко, бессловесной жалостью.
Путая русскую речь с татарской, Шакир тревожно и жадно спрашивал
о чём-то, а Максим, возившийся в углу, развязывая тяжёлый кожаный сундук, взмахнул головою и
сказал...
«Рассказывал сегодня Марк, как чужеземцы писали
о русском народе в древности: один греческий царь
сказал: «Народы славянские столь дорожат своей честью и свободой, что их никаким способом нельзя уговорить повиноваться».
— Погоди, не хвали. Помнишь, что епископ Синезий
о похвале
сказал: «Похвала обольстительна, но пагубна; она подобна ядовитому питью, смешанному с мёдом, которое назначается для осуждённых на смерть».
Одетая в тёмное, покрытая платком, круглая и небольшая, она напоминала монахиню, и нельзя было
сказать, красива она или нет. Глаза были прикрыты ресницами, она казалась слепой. В ней не было ничего, что, сразу привлекая внимание, заставляет догадываться
о жизни и характере человека, думать, чего он хочет, куда идёт и можно ли верить ему.
— Я позвала вас, чтобы
сказать о Комаровском. Он несчастен и потому зол. Ему хочется видеть всех смешными и уродливыми. Он любит подмечать в человеке смешное и пошлое. Он смотрит на это как на свою обязанность и своё право…
— Ну да! И я с ним согласна. Я же
сказала вам, что в глубине души он человек очень нежный и чуткий. Не говоря
о его уме. Он понимает, что для неё…
— А вы — скорее! —
сказал горбун сурово и громко. В двери, опираясь руками
о косяки, стоял, точно распятый, Фока и улыбался тёмной, пьяной улыбкой.
— Невозможно, не могу — видишь, сколько ожидающих? У меня не хватило бы времени, если с каждым говорить отдельно! Что хочешь
сказать,
о чём болит сердце?
Мимоходом она вспомнила
о Христе с грешницей, и тут Никон, с усмешкой взглянув на Кожемякина,
сказал...
Он не знал, что
сказать ей, в душе кипела какая-то муть, хотелось уйти, и было неловко, хотелось спросить
о чём-то, но он не находил нужного слова, смущённо передвигая по столу тарелки со сластями и вазочки с вареньем.
Она звала его к себе памятью
о теле её, он пошёл к ней утром, зная, что муж её на базаре, дорогой подбирал в памяти ласковые, нежные слова, вспоминал их много, но увидал её и не
сказал ни одного, чувствуя, что ей это не нужно, а ему не
сказать их без насилия над собою.
— В мыслях ваших самое главное то, что вы соизволили
сказать о сословии. Совершенно правильно, что надо нам укрепиться, опираясь друг на друга. Однако — сначала — по единому…
В таких мыслях через несколько дней он пришёл к Марфе Посуловой и, размягчённый её ласками, удовлетворяя настойчивое желание поговорить с нею
о деле, тяготившем его,
сказал...
— Я? — тихо
сказал Кожемякин. — Я —
о смерти думаю, помирать мне надо…
Стал читать и видел, что ей всё понятно: в её широко открытых глазах светилось напряжённое внимание, губы беззвучно шевелились, словно повторяя его слова, она заглядывала через его руку на страницы тетради, на рукав ему упала прядь её волос, и они шевелились тихонько. Когда он прочитал
о Марке Васильеве — Люба выпрямилась, сияя, и радостно
сказала негромко...
— Вот, говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а — что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец ты мой! А я — слушаю. Иной раз пошутишь,
скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это я тебя ради жадовал, чтоб тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это я под твои детские ножки в грязь-жадность лёг! А он — вам бы, говорит, спросить меня сначала, хочу ли я этого. Да ведь тебя, говорю, и не было ещё на земле-то, как уж я во всём грешен был,
о тебе заботясь. Сердится он у меня, фыркает.
И тоже влез, чтобы
сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, — первее всего не
о себе, а
о России надо думать,
о всём народе.
— Кто
скажет за нас правду, которая нужна нам, как хлеб, кто
скажет всему свету правду
о нас? Надобно самим нам готовиться к этому, братья-товарищи, мы сами должны говорить
о себе, смело и до конца! Сложимте все думы наши в одно честное сердце, и пусть оно поёт про нас нашими словами…
Ему был приятен этот протестующий крик. Чувствуя, что нужно ещё что-нибудь
сказать о Хряпове, он задумался, разглядывая её побледневшее лицо и увлаженные глаза, недоуменно смотревшие в окно. Но думалось ему не
о Хряпове, а
о ней.