Пальцы дрожали, перо прыгало, и вдруг со лба упала на бумагу капля пота. Писатель горестно ахнул: чернила расплывались, от букв пошли во все стороны лапки. А перевернув страницу, он увидал, что фуксин прошёл сквозь бумагу и слова «деяния же его» окружились синим пятном цвета тех опухолей, которые появлялись после праздников под глазами рабочих. Огорчённый, он решил не трогать эту тетрадку, спрятал её и
сшил другую.
Неточные совпадения
Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув
шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а
другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал с пальцев густую, тёмно-красную грязь.
Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике был похож на женщину, и странно было видеть на узких плечах и гибкой
шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше
другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
Выйдя из ворот, он видит: впереди, домов за десяток, на пустынной улице стоят две женщины, одна — с вёдрами воды на плечах,
другая — с узлом подмышкой; поравнявшись с ними, он слышит их мирную беседу: баба с вёдрами, изгибая
шею, переводит коромысло с плеча на плечо и, вздохнув, говорит...
…Явились три девицы, одна сухонькая и косая, со свёрнутой
шеей, а две
другие, одинаково одетые и толстые, были на одно лицо. Савка с Дроздовым не могли разобрать, которая чья, путали их, ругались и дрались, потом Дроздов посоветовал Савке намазать лицо его девицы сажей, так и сделали, а после этого девица начала говорить басом.
Кожемякин видел, что дворник с горбуном нацеливаются
друг на
друга, как петухи перед боем: так же напряглись и, наклонив головы, вытянули
шеи, так же неотрывно, не мигая, смотрят в глаза
друг другу, — это возбуждало в нём тревогу и было забавно.
В углу около изразцовой печи отворилась маленькая дверь, в комнату высунулась тёмная рука, дрожа, она нащупала край лежанки, вцепилась в него, и, приседая, бесшумно выплыл Хряпов, похожий на нетопыря, в сером халате с чёрными кистями. Приставив одну руку щитком ко лбу,
другою торопливо цапаясь за углы шкафов и спинки стульев, вытянув жилистую
шею, открыв чёрный рот и сверкая клыками, он, качаясь, двигался по комнате и говорил неизменившимся ехидно-сладким, холодным говорком...
Но откуда-то из середины зала, от стола, где сидели Посулов и регент, растекался негромкий, ясный, всё побеждающий голос, в его сторону повёртывались
шеи, хмурились лица, напряжённо вслушиваясь, люди останавливали
друг друга безмолвными жестами, а некоторые негромко просили...
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют
шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Кому в самом деле придет в голову то, что всё то, что с такой уверенностью и торжественностью повторяется из века в век всеми этими архидиаконами, епископами, архиепископами, святейшими синодами и папами, что всё это есть гнусная ложь и клевета, взводимая ими на Христа для обеспечения денег, которые им нужны для сладкой жизни на
шеях других людей, — ложь и клевета до такой степени очевидная, особенно теперь, что единственная возможность продолжать эту ложь состоит в том, чтобы запугивать людей своей уверенностью, своей бессовестностью.
— Есть хочу, — сказал Артамонов; ему не ответили. Синеватая, сырая мгла наполняла сад; перед беседкой стояли, положив головы на
шеи друг другу, две лошади, серая и тёмная; на скамье за ними сидел человек в белой рубахе, распутывая большую связку верёвок.
Неточные совпадения
— Брось меня, брось! — выговаривала она между рыданьями. — Я уеду завтра… Я больше сделаю. Кто я? развратная женщина. Камень на твоей
шее. Я не хочу мучать тебя, не хочу! Я освобожу тебя. Ты не любишь, ты любишь
другую!
Как бы пробудившись от сна, Левин долго не мог опомниться. Он оглядывал сытую лошадь, взмылившуюся между ляжками и на
шее, где терлись поводки, оглядывал Ивана кучера, сидевшего подле него, и вспоминал о том, что он ждал брата, что жена, вероятно, беспокоится его долгим отсутствием, и старался догадаться, кто был гость, приехавший с братом. И брат, и жена, и неизвестный гость представлялись ему теперь иначе, чем прежде. Ему казалось, что теперь его отношения со всеми людьми уже будут
другие.
— А, Костя! — вдруг проговорил он, узнав брата, и глаза его засветились радостью. Но в ту же секунду он оглянулся на молодого человека и сделал столь знакомое Константину судорожное движение головой и
шеей, как будто галстук жал его; и совсем
другое, дикое, страдальческое и жестокое выражение остановилось на его исхудалом лице.
Вронский погладил ее крепкую
шею, поправил на остром загривке перекинувшуюся на
другую сторону прядь гривы и придвинулся лицом к её растянутым, тонким, как крыло летучей мыши, ноздрям.
Три дамы: старушка, молодая и купчиха, три господина; один ― банкир-Немец с перстнем на пальце,
другой ― купец с бородой, и третий ― сердитый чиновник в виц-мундире с крестом на
шее, очевидно, давно уже ждали.