Неточные совпадения
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с
другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул.
Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
Один из парней, пришедших с Павлом, был рыжий, кудрявый, с веселыми зелеными глазами, ему, должно быть, хотелось что-то сказать, и он нетерпеливо двигался;
другой, светловолосый, коротко остриженный, гладил себя ладонью по
голове и смотрел в пол, лица его не было видно.
— Вот, Павел! Не в
голове, а в сердце — начало! Это есть такое место в душе человеческой, на котором ничего
другого не вырастет…
— Всем нам нужно учиться и учить
других, вот наше дело! — проговорил Андрей, опуская
голову. Весовщиков спросил...
В дверях встал Андрей — он был выше двери и теперь, стоя в ней, как в раме, странно подогнул колени, опираясь одним плечом о косяк, а
другое, шею и
голову выставив вперед.
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его
голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай сердца! Разве может мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой —
другие, все бросили, пошли… Паша!
Они нас убивают десятками и сотнями, — это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих
голов, на врага, который ближе
других подошел ко мне и вреднее
других для дела моей жизни.
Одной рукой сжимая его руку, он положил
другую на плечо хохла, как бы желая остановить дрожь в его высоком теле. Хохол наклонил к ним
голову и тихо, прерывисто заговорил...
И вдруг
голова толпы точно ударилась обо что-то, тело ее, не останавливаясь, покачнулось назад с тревожным тихим гулом. Песня тоже вздрогнула, потом полилась быстрее, громче. И снова густая волна звуков опустилась, поползла назад. Голоса выпадали из хора один за
другим, раздавались отдельные возгласы, старавшиеся поднять песню на прежнюю высоту, толкнуть ее вперед...
Не видя ничего, не зная, что случилось впереди, мать расталкивала толпу, быстро подвигаясь вперед, а навстречу ей пятились люди, одни — наклонив
головы и нахмурив брови,
другие — конфузливо улыбаясь, третьи — насмешливо свистя. Она тоскливо осматривала их лица, ее глаза молча спрашивали, просили, звали…
Голос Павла звучал твердо, слова звенели в воздухе четко и ясно, но толпа разваливалась, люди один за
другим отходили вправо и влево к домам, прислонялись к заборам. Теперь толпа имела форму клина, острием ее был Павел, и над его
головой красно горело знамя рабочего народа. И еще толпа походила на черную птицу — широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был ее клювом…
Полудремотно она смотрела на Николая, сидевшего, поджав под себя ноги, в
другом конце широкого дивана, разглядывала строгий профиль Софьи и
голову ее, покрытую тяжелой массой золотистых волос.
Не торопясь, Ефим пошел в шалаш, странницы снимали с плеч котомки, один из парней, высокий и худой, встал из-за стола, помогая им,
другой, коренастый и лохматый, задумчиво облокотясь на стол, смотрел на них, почесывая
голову и тихо мурлыкая песню.
Ефим принес горшок молока, взял со стола чашку, сполоснул водой и, налив в нее молоко, подвинул к Софье, внимательно слушая рассказ матери. Он двигался и делал все бесшумно, осторожно. Когда мать кончила свой краткий рассказ — все молчали с минуту, не глядя
друг на
друга. Игнат, сидя за столом, рисовал ногтем на досках какой-то узор, Ефим стоял сзади Рыбина, облокотясь на его плечо, Яков, прислонясь к стволу дерева, сложил на груди руки и опустил
голову. Софья исподлобья оглядывала мужиков…
Другим глазом он смотрел в лицо матери, губы его медленно раздвигались в улыбку. Мать наклонила
голову, острое чувство жалости вызывало у нее слезы.
«Не много вас, которые за правду…» Она шагала, опустив
голову, и ей казалось, что это хоронят не Егора, а что-то
другое, привычное, близкое и нужное ей. Ей было тоскливо, неловко. Сердце наполнялось шероховатым тревожным чувством несогласия с людьми, провожавшими Егора.
— Когда же я боялась? И в первый раз делала это без страха… а тут вдруг… — Не кончив фразу, она опустила
голову. Каждый раз, когда ее спрашивали — не боится ли она, удобно ли ей, может ли она сделать то или это, — она слышала в подобных вопросах просьбу к ней, ей казалось, что люди отодвигают ее от себя в сторону, относятся к ней иначе, чем
друг к
другу.
— Слышишь? — толкнув в бок голубоглазого мужика, тихонько спросил
другой. Тот, не отвечая, поднял
голову и снова взглянул в лицо матери. И
другой мужик тоже посмотрел на нее — он был моложе первого, с темной редкой бородкой и пестрым от веснушек, худым лицом. Потом оба они отодвинулись от крыльца в сторону.
За стеною тюрьмы сухо хлопнуло что-то, — был слышен тонкий звон разбитого стекла. Солдат, упираясь ногами в землю, тянул к себе лошадь,
другой, приложив ко рту кулак, что-то кричал по направлению тюрьмы и, крикнув, поворачивал туда
голову боком, подставляя ухо.
По одну сторону старичка наполнял кресло своим телом толстый, пухлый судья с маленькими, заплывшими глазами, по
другую — сутулый, с рыжеватыми усами на бледном лице. Он устало откинул
голову на спинку стула и, полуприкрыв глаза, о чем-то думал. У прокурора лицо было тоже утомленное, скучное.
К их беседе прислушивался Мазин, оживленный и подвижный более
других, Самойлов что-то порою говорил Ивану Гусеву, и мать видела, что каждый раз Иван, незаметно отталкивая товарища локтем, едва сдерживает смех, лицо у него краснеет, щеки надуваются, он наклоняет
голову.
Судьи зашевелились тяжело и беспокойно. Предводитель дворянства что-то прошептал судье с ленивым лицом, тот кивнул
головой и обратился к старичку, а с
другой стороны в то же время ему говорил в ухо больной судья. Качаясь в кресле вправо и влево, старичок что-то сказал Павлу, но голос его утонул в ровном и широком потоке речи Власова.
Он поставил чемодан около нее на лавку, быстро вынул папиросу, закурил ее и, приподняв шапку, молча ушел к
другой двери. Мать погладила рукой холодную кожу чемодана, облокотилась на него и, довольная, начала рассматривать публику. Через минуту она встала и пошла на
другую скамью, ближе к выходу на перрон. Чемодан она легко держала в руке, он был невелик, и шла, подняв
голову, рассматривая лица, мелькавшие перед нею.
Шпион подозвал сторожа и что-то шептал ему, указывая на нее глазами. Сторож оглядывал его и пятился назад. Подошел
другой сторож, прислушался, нахмурил брови. Он был старик, крупный, седой, небритый. Вот он кивнул шпиону
головой и пошел к лавке, где сидела мать, а шпион быстро исчез куда-то.
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по
голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много
других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.