Неточные совпадения
Но, отдавая
так много силы этой погоне
за рублем, он не был жаден в узком смысле понятия и даже, иногда, обнаруживал искреннее равнодушие к своему имуществу.
Но во всех трех полосах жизни Игната не покидало одно страстное желание — желание иметь сына, и чем старее он становился, тем сильнее желал. Часто между ним и женой происходили
такие беседы. Поутру,
за чаем, или в полдень,
за обедом, он, хмуро взглянув на жену, толстую, раскормленную женщину, с румяным лицом и сонными глазами, спрашивал ее...
Лицо ее обращено на улицу, но взгляд был
так безучастен ко всему, что жило и двигалось
за окном, и в то же время был
так сосредоточенно глубок, как будто она смотрела внутрь себя.
Порой он вставал и молча крестился, низко кланяясь иконам, потом опять садился
за стол, пил водку, не опьянявшую его в эти часы, дремал, и —
так провел весь вечер, и всю ночь, и утро до полудня…
— Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый… скучно, ровно в монастыре. Это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно. Придешь домой — пусто. Не глядел бы ни на что. Не к вам же мне переселиться ради него, — не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр
за ним будет…
— Жалеть его — не
за что. Зря орал, ну и получил, сколько следовало… Я его знаю: он — парень хороший, усердный, здоровый и — неглуп. А рассуждать — не его дело: рассуждать я могу, потому что я — хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет… Так-то… Эх, Фома! Младенец ты… ничего не понимаешь… надо учить тебя жить-то… Может, уж немного осталось веку моего на земле…
— А —
так уж надо… Подобьет его вода в колесо… нам, к примеру… завтра увидит полиция… возня пойдет, допросы… задержат нас. Вот его и провожают дальше… Ему что? Он уж мертвый… ему это не больно, не обидно… а живым из-за него беспокойство было бы… Спи, сынок!..
Наблюдая
за поведением мальчиков, —
так не похожих друг на друга, — Фома был захвачен вопросом врасплох и — молчал.
От крика они разлетятся в стороны и исчезнут, а потом, собравшись вместе, с горящими восторгом и удалью глазами, они со смехом будут рассказывать друг другу о том, что чувствовали, услышав крик и погоню
за ними, и что случилось с ними, когда они бежали по саду
так быстро, точно земля горела под ногами.
— А что ты сам
за себя отвечаешь — это хорошо. Там господь знает, что выйдет из тебя, а пока… ничего! Дело не малое, ежели человек
за свои поступки сам платить хочет, своей шкурой… Другой бы, на твоем месте, сослался на товарищей, а ты говоришь — я сам…
Так и надо, Фома!.. Ты в грехе, ты и в ответе… Что, — Чумаков-то… не того… не ударил тебя? — с расстановкой спросил Игнат сына.
Так, день
за днем, медленно развертывалась жизнь Фомы, в общем — небогатая волнениями, мирная, тихая жизнь. Сильные впечатления, возбуждая на час душу мальчика, иногда очень резко выступали на общем фоне этой однообразной жизни, но скоро изглаживались. Еще тихим озером была душа мальчика, — озером, скрытым от бурных веяний жизни, и все, что касалось поверхности озера, или падало на дно, ненадолго взволновав сонную воду, или, скользнув по глади ее, расплывалось широкими кругами, исчезало.
— Фома Игнатьич! — слышал он укоризненный голос Ефима. — Больно уж ты форснул широко… ну, хоть бы пудов полсотни! А то — на-ко!
Так что — смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам
за это…
—
Так что — вы не кричите! Из-за пустяка, какова есть баба…
— Судьба! — уверенно повторил старик возглас своего собеседника и усмехнулся. — Она над жизнью — как рыбак над рекой: кинет в суету нашу крючок с приманкой, а человек сейчас — хвать
за приманку жадным-то ртом… тут она ка-ак рванет свое удилище — ну, и бьется человек оземь, и сердце у него, глядишь, надорвано… Так-то, сударь мой!
Эти слова отца заставили Фому глубоко задуматься. Он сам чувствовал в себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но тоже не мог понять — что это
такое? И подозрительно следил
за собой…
Медынская показалась менее красивой и более доступной; ему стало жаль ее, и все-таки он злорадно подумал: «Противно ей, должно быть, когда он ее целует…» И
за всем этим он порою ощущал в себе какую-то бездонную, томительную пустоту, которой не заполняли ни впечатления истекшего дня, ни воспоминания о давних; и биржа, и дела, и думы о Медынской — все поглощалось этой пустотой…
— Дышать боюсь…
Такая у меня мысль, что, если я вздохну теперь всей грудью, — сердце должно лопнуть… Сегодня воскресенье! После ранней-то обедни
за попом пошли…
— «Блажен путь, в онь же идеши днесь, душе…» — тихонько напевал Яков Тарасович, поводя носом, и снова шептал в ухо крестника: — Семьдесят пять тысяч рублей —
такая сумма, что
за нее можно столько же и провожатых потребовать… Слыхал ты, что Сонька-то в сорочины как раз закладку устраивает?
— Покойник
так делал: отрежет ломтик семушки, поперчит его густенько, другим ломтиком прикроет да вслед
за рюмкой и пошлет.
— Ну вот… А пока что ты на закладке этой держись гордо, стой на виду у всех. Тебе этого не сказать,
так ты
за спину
за чью-нибудь спрячешься…
— Самое лучшее в нашем обществе — патронесса, самое дельное, чем мы в нем занимаемся, — ухаживание
за патронессой, самое трудное — сказать патронессе
такой комплимент, которым она была бы довольна, а самое умное — восхищаться патронессой молча и без надежд.
Так что вы, в сущности, член не «общества попечения о», а член общества Танталов, состоящих при Софии Медынской.
Ему стало обидно и грустно от сознания, что он не умеет говорить
так легко и много, как все эти люди, и тут он вспомнил, что Люба Маякина уже не раз смеялась над ним
за это.
Пред ним, по мягким коврам, бесшумно мелькала она, кидая ему ласковые взгляды и улыбки,
за ней увивались ее поклонники, и все они
так ловко, точно змеи, обходили разнообразные столики, стулья, экраны — целый магазин красивых и хрупких вещей, разбросанных по комнате с небрежностью, одинаково опасной и для них и для Фомы.
А она взглянула на него
так, как не смотрела еще до этой поры, — взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением
за любимого.
— Ах, не делайте этого! Пожалейте себя… Вы
такой… славный!.. Есть в вас что-то особенное, — что? Не знаю! Но это чувствуется… И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить… Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга… нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне
за рублем… о, нет! Я знаю, — вам хочется чего-то иного… да?
— В твои годы отец твой… водоливом тогда был он и около нашего села с караваном стоял… в твои годы Игнат ясен был, как стекло… Взглянул на него и — сразу видишь, что
за человек. А на тебя гляжу — не вижу — что ты? Кто ты
такой? И сам ты, парень, этого не знаешь… оттого и пропадешь… Все теперешние люди — пропасть должны, потому — не знают себя… А жизнь — бурелом, и нужно уметь найти в ней свою дорогу… где она? И все плутают… а дьявол — рад… Женился ты?
Теперь в вагоне едут… депеши рассылают… а то вон, слышь,
так выдумали, что в конторе у себя говорит человек, и
за пять верст его слышно… тут уж не без дьяволова ума!..
Ананий смотрел на Фому
так странно, как будто видел
за ним еще кого-то, кому больно и страшно было слышать его слова и чей страх, чья боль радовали его…
— Милый человек! — ласково сказал Фома. — Аль он не стоит трепки? Не подлец он? Как можно
за глаза сказать
такое? Нет, ты к ней поди и ей скажи… самой ей, прямо!..
— Черт знает что
такое!.. — Он остановился, с недоумением пожал плечами, махнув рукой, вновь зашагал по тротуару, искоса поглядывая на Фому. — Вы
за это поплатитесь, Фома Игнатьич…
— Просто — рано… Я лгать не буду, прямо говорю — люблю
за деньги,
за подарки… Можно и
так любить… да. Ты подожди, — я присмотрюсь к тебе и, может, полюблю бесплатно… А пока — не обессудь… мне, по моей жизни, много денег надо…
Не двигая тяжелой с похмелья головой, Фома чувствовал, что в груди у него тоже как будто безмолвные тучи ходят, — ходят, веют на сердце сырым холодом и теснят его. В движении туч по небу было что-то бессильное и боязливое… и в себе он чувствовал
такое же… Не думая, он вспоминал пережитое
за последние месяцы.
— Да
так… Ровно ты от двух отцов родился… Знаешь ты, что я заметила
за людьми?
— Я-то? — Саша подумала и сказала, махнув рукой: — Может, и не жадная — что в том? Я ведь еще не совсем… низкая, не
такая, что по улицам ходят… А обижаться — на кого? Пускай говорят, что хотят… Люди же скажут, а мне людская святость хорошо известна! Выбрали бы меня в судьи — только мертвого оправдала бы!.. — И, засмеявшись нехорошим смехом, Саша сказала: — Ну, будет пустяки говорить… садись
за стол!..
— Ну, — хорошо! — спокойно ответил Фома. — Не хотите вы этого?
Так — ничего не будет! Все спущу! И больше нам говорить не о чем, — прощайте! Примусь я теперь
за дело! Дым пойдет!..
— Что вы всё хвалитесь? Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то твоя — что
такое? Эх ты… устроитель жизни! Ну, умен ты, — все знаешь: скажи — зачем живешь? Не умрешь, что ли? Что ты сделал
за жизнь? Чем тебя помянут?..
Так жил Фома день
за днем, лелея смутную надежду отойти куда-то на край жизни, вон из этой сутолоки.
К нему то и дело обращались
за платежами, предлагали ему сделки по перевозке грузов, служащие обращались с
такими мелочами, которые раньше не касались его, выполняемые ими на свой страх.
Так он и жил — как будто шел по болоту, с опасностью на каждом шагу увязнуть в грязи и тине, а его крестный — вьюном вился на сухоньком и твердом местечке, зорко следя издали
за жизнью крестника.
И он снова цеплялся
за плечи Фомы и лез на грудь к нему, поднимая к его лицу свою круглую, черную, гладко остриженную голову, неустанно вертевшуюся на его плечах во все стороны,
так что Фома не мог рассмотреть его лица, сердился на него
за это и все отталкивал его от себя, раздраженно вскрикивая...
Когда
такой человек говорит, мне кажется: вот сытая, но опоенная кляча, увешанная бубенчиками, — везет воз мусора
за город и — несчастная! — довольна своей судьбой…
Его день начинался
так: утром
за чаем он просматривал местные газеты, почерпая в них материал для фельетона, который писал тут же, на углу стола.
— Ну, нет, еще моя песня не спета! Впитала кое-что грудь моя, и — я свистну, как бич! Погоди, брошу газету, примусь
за серьезное дело и напишу одну маленькую книгу… Я назову ее — «Отходная»: есть
такая молитва — ее читают над умирающими. И это общество, проклятое проклятием внутреннего бессилия, перед тем, как издохнуть ему, примет мою книгу как мускус.
Следя
за ним и сравнивая его речи, Фома видел, что и Ежов
такой же слабый и заплутавшийся человек, как он сам. Но речи Ежова обогащали язык Фомы, и порой он с радостью замечал
за собой, как ловко и сильно высказана им та или другая мысль.
— Николай! — говорил Фома, поднимая его
за плечи. — Перестань, — что
такое? Будет… как не стыдно!
Одна
за другой в голове девушки рождались унылые думы, смущали и мучили ее. Охваченная нервным настроением, близкая к отчаянию и едва сдерживая слезы, она все-таки, хотя и полусознательно, но точно исполнила все указания отца: убрала стол старинным серебром, надела шелковое платье цвета стали и, сидя перед зеркалом, стала вдевать в уши огромные изумруды — фамильную драгоценность князей Грузинских, оставшуюся у Маякина в закладе вместе со множеством других редких вещей.
— Мм… — промычал старик, одним глазом глядя на гостя, а другим наблюдая
за дочерью. —
Так, значит, твое теперь намерение — взбодрить
такую агромадную фабрику, чтобы всем другим — гроб и крышка?
Она чувствовала потребность высказаться пред Смолиным; ей хотелось убедить его, что она понимает значение его слов, она — не простая купеческая дочь, тряпичница и плясунья. Смолин нравился ей. Первый раз она видела купца, который долго жил
за границей, рассуждает
так внушительно, прилично держится, ловко одет и говорит с ее отцом — первым умником в городе — снисходительным тоном взрослого с малолетним.
—
Таким вот я и помню вас, веселым, живым… Как будто вы
за эти годы ничуть не изменились!..
— Всё — не по душе… Дела… труды… люди… Ежели, скажем, я вижу, что все — обман… Не дело, а
так себе — затычка… Пустоту души затыкаем… Одни работают, другие только командуют и потеют… А получают
за это больше… Это зачем же
так? а?