Неточные совпадения
За девять лет супружества жена родила ему четырех дочерей, но все они умерли. С трепетом ожидая рождения, Игнат мало горевал об их смерти — они были не нужны ему. Жену он бил уже на второй год свадьбы, бил сначала под пьяную
руку и без злобы, а просто по пословице: «люби жену — как душу, тряси ее — как грушу»; но после каждых родов у него, обманутого в ожиданиях, разгоралась ненависть
к жене, и он уже бил ее с наслаждением, за то, что она не родит ему сына.
Вздохнув во всю силу груди, Игнат рухнул на колени и дрожащим голосом забормотал, крепко прижимая
руки к груди...
Его огромная фигура точно еще выросла, опьяненный радостью, он нелепо метался по комнате, потирая
руки и, бросая на образа умиленные взгляды, крестился, широко размахивая
рукой… Наконец пошел
к жене.
Там прежде всего бросилось в глаза ему маленькое красное тельце, которое повитуха мыла в корыте. Увидав его, Игнат встал на носки сапог и, заложив
руки за спину, пошел
к нему, ступая осторожно и смешно оттопырив губы. Оно верещало и барахталось в воде, обнаженное, бессильное, трогательно жалкое…
Игнат, должно быть, по глазам сына отгадал его чувства: он порывисто встал с места, схватил его на
руки и крепко прижал
к груди.
Фома, облокотясь на стол, внимательно слушал отца и, под сильные звуки его голоса, представлял себе то плотника, обтесывающего бревно, то себя самого: осторожно, с протянутыми вперед
руками, по зыбкой почве он подкрадывается
к чему-то огромному и живому и желает схватить это страшное что-то…
— Если ты будешь сам в
руки соваться — поди
к черту! Я тебе не товарищ… Тебя поймают да
к отцу отведут — он тебе ничего не сделает, а меня, брат, так ремнем отхлещут — все мои косточки облупятся…
И вот однажды Фома был пойман
руками штабс-капитана Чумакова, маленького и худенького старика. Неслышно подкравшись
к мальчику, укладывавшему сорванные яблоки за пазуху рубахи, старик вцепился ему в плечи и грозно закричал...
— Можете идти, — повторил старик и указал
рукой дорогу
к своему дому.
Фома подошел
к отцу, сидевшему на стуле, и стал между колен у него, а Игнат положил ему
руки на плечи и, усмехаясь, заглянул в его глаза.
Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков
к его подарку: он видел, что черные глаза румяной женщины смотрят на него так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали
к себе, и, кроме них, он ничего не видал. Эта женщина была одета по-городскому — в башмаки, в ситцевую кофту, и ее черные волосы были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая
руками, голыми до локтей, и все улыбалась Фоме.
Он возился в сумраке, толкал стол, брал в
руки то одну, то другую бутылку и снова ставил их на место, смеясь виновато и смущенно. А она вплоть подошла
к нему и стояла рядом с ним, с улыбкой глядя в лицо ему и на его дрожащие
руки.
А ему плакать захотелось под ее шепот, сердце его замирало в сладкой истоме; крепко прижавшись головой
к ее груди, он стиснул ее
руками, говоря какие-то невнятные, себе самому неведомые слова…
И, взяв Фому за
руку, она усадила его, как ребенка, на колени
к себе, прижала крепко голову его
к груди своей и, наклонясь, надолго прильнула горячими губами
к губам его.
Он был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую
руку. Ему, годами привыкшему
к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином.
— Доброго здоровья, Софья Павловна, — умильно говорил Маякин, подходя
к ней с протянутой
рукой. — Что, всё контрибуции собираете с нас, бедных?
Как только Фома явился в зале, его схватили под
руки и потащили
к столу с закусками, убеждая его выпить и съесть чего-нибудь.
Он оглянулся, — с тротуара быстро бежал
к нему Маякин в сюртуке до пят, в высоком картузе и с огромным зонтом в
руке.
Но вот крестный схватил его за
руку и потянул
к себе.
— Так вот ты и понимай, — раздельно и внушительно продолжал старик, — жизнь устраивали не мы, купцы, и в устройстве ее и до сего дня голоса не имеем,
рук приложить
к ней не можем.
— И мне не все нравится, — фальши много! Но напрямки ходить в торговом деле совсем нельзя, тут нужна политика! Тут, брат, подходя
к человеку, держи в левой
руке мед, а в правой — нож.
Он молча схватывал ее белую, тонкую ручку и, осторожно склонясь
к ней, горячо и долго целовал ее. Она вырывала
руку, улыбающаяся, грациозная, но ничуть не взволнованная его горячностью. Задумчиво, с этим, всегда смущавшим Фому, блеском в глазах, она рассматривала его, как что-то редкое, крайне любопытное, и говорила...
— Подождите, голубчик, не уходите! — торопливо сказала женщина, протягивая
к нему
руку.
— А как же! За баржу не заплачено, да дров взято пятериков полсотни недавно… Ежели будет все сразу просить — не давай… Рубль — штука клейкая: чем больше в твоих
руках повертится, тем больше копеек
к нему пристанет…
Мужик взял в
руки топор, не торопясь подошел
к месту, где звено плотно было связано с другим звеном, и, несколько раз стукнув топором, воротился
к Фоме.
Фома счастливо засмеялся при звуке ее голоса, вскинул ее на
руки и быстро, почти бегом, бросился по плотам
к берегу. Она была мокрая и холодная, как рыба, но ее дыхание было горячо, оно жгло щеку Фомы и наполняло грудь его буйной радостью.
Вскинув
руки к голове, она порывисто распустила волосы, и, когда они тяжелыми черными прядями рассыпались по плечам ее, — женщина гордо тряхнула головой и с презрением сказала...
Фома, красивый и стройный, в коротком драповом пиджаке и в высоких сапогах, стоял, прислонясь спиной
к мачте, и, дрожащей
рукой пощипывая бородку, любовался работой.
Русый и кудрявый парень с расстегнутым воротом рубахи то и дело пробегал мимо него то с доской на плече, то с топором в
руке; он подпрыгивал, как разыгравшийся козел, рассыпал вокруг себя веселый, звонкий смех, шутки, крепкую ругань и работал без устали, помогая то одному, то другому, быстро и ловко бегая по палубе, заваленной щепами и деревом. Фома упорно следил за ним и чувствовал зависть
к этому парню.
Бросив картуз на палубу, подрядчик поднял лицо
к небу и стал истово креститься. И все мужики, подняв головы
к тучам, тоже начали широко размахивать
руками, осеняя груди знамением креста. Иные молились вслух; глухой, подавленный ропот примешался
к шуму волн...
— Вон еще один несчастненький мычит… Шел бы ты
к нему; может, споетесь… — И, положив
руку на его кудрявую голову, она шутливо толкнула ее. — Чего ты скрипишь? Гулять тошно — делом займись…
— Ты, стерва! Пошла прочь! Другой бы тебе за это голову расколол… А ты знаешь, что я смирен с вами и не поднимается
рука у меня на вашу сестру… Выгоните ее
к черту!
Шелестят деньги, носясь, как летучие мыши, над головами людей, и люди жадно простирают
к ним
руки, брякает золото и серебро, звенят бутылки, хлопают пробки, кто-то рыдает, и тоскливый женский голос поет...
Ей стало жалко его, когда она увидала, как тоскливо и уныло смотрят острые, зеленые глаза, и, когда он сел за обеденный стол, порывисто подошла
к нему, положила
руки на плечи ему и, заглядывая в лицо, ласково и тревожно спросила...
Но тому было не стыдно: он бился на земле, как рыба, выхваченная из воды, а когда Фома поднял его на ноги — крепко прижался
к его груди, охватив его бока тонкими
руками, и все плакал…
Оставшись одна, Любовь бросила работу и прислонилась
к спинке стула, плотно закрыв глаза. Крепко сжатые
руки ее лежали на коленях, и пальцы их хрустели. Полная горечью оскорбленного самолюбия, она чувствовала жуткий страх пред будущим и безмолвно молилась...
Вдруг он увидал, что крестный вздрогнул, ноги его затряслись, глаза учащенно замигали и
руки вцепились в косяки. Фома двинулся
к нему, полагая, что старику дурно, но Яков Тарасович глухим и сердитым голосом сказал...
Она то и дело появлялась в комнате. Ее лицо сияло счастьем, и глаза с восторгом осматривали черную фигуру Тараса, одетого в такой особенный, толстый сюртук с карманами на боках и с большими пуговицами. Она ходила на цыпочках и как-то все вытягивала шею по направлению
к брату. Фома вопросительно поглядывал на нее, но она его не замечала, пробегая мимо двери с тарелками и бутылками в
руках.
— Вот — гляди! Вот Маякин! Его кипятили в семи котлах, а он — жив! И — богат! Понял? Без всякой помощи, один — пробился
к своему месту! Это значит — Маякин! Маякин — человек, который держит судьбу в своих
руках… Понял? Учись! В сотне нет такого, ищи в тысяче… Так и знай: Маякина из человека ни в черта, ни в ангела не перекуешь…
Он небрежно усмехнулся Фоме и, взяв отца под
руки, повел
к столу…
Фома вслушался в песню и пошел
к ней на пристань. Там он увидал, что крючники, вытянувшись в две линии, выкатывают на веревках из трюма парохода огромные бочки. Грязные, в красных рубахах с расстегнутыми воротами, в рукавицах на
руках, обнаженных по локоть, они стояли над трюмом и шутя, весело, дружно, в такт песне, дергали веревки. А из трюма выносился высокий, смеющийся голос невидимого запевалы...
Затем, как бы вдруг вспомнив о Фоме, он обернулся
к нему, заложил
руки за спину и, дрыгая ляжкой, сказал...
Любовь со страхом на лице вскочила со стула и подбежала
к Тарасу, спокойно стоявшему среди комнаты, засунув
руки в карманы.
— Василий, ты говоришь глупости! — сказал Ежов, протягивая
к нему
руку.
— Уйди! — истерически закричал Ежов, прижавшись спиной
к стене. Он стоял растерянный, подавленный, обозленный и отмахивался от простертых
к нему
рук Фомы. А в это время дверь в комнату отворилась, и на пороге стала какая-то вся черная женщина. Лицо у нее было злое, возмущенное, щека завязана платком. Она закинула голову, протянула
к Ежову
руку и заговорила с шипением и свистом...
Фома осторожно поднял голову с подушки. Ежов, глубоко и шумно вздыхая, снова протянул
руку к бутылке… Тогда Фома тихонько сказал ему...
Луп Резников шел под
руку с Яковом Маякиным и, наклонясь
к его уху, что-то нашептывал ему, а тот слушал и тонко улыбался.
— «Господи боже отец наших, заповедавый Ною, рабу твоему, устроити кивот ко спасению мира…» — густым басовым голосом говорил священник, возводя глаза
к небу и простирая вверх
руки: — «И сей корабль соблюди и даждь ему ангела блага, мирна… хотящие плыти на нем сохрани…»
Маленький и кругленький Иона осторожно протягивал коротенькую
руку к серебряному ушату со свежей икрой, жадно чмокал губами и косил глазами на бутылки пред собой, боясь опрокинуть их.
— Будьте свидетелями… Я этого не прощу! Я —
к мировому… Что такое? — И вдруг тонким голосом завизжал, протянув
к Фоме
руки: — Связать его!..