Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и
топала, и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться;
давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Тут Кирша призадумался, начал почесывать в голове,
топал ногою от нетерпения и,
дав незнакомому заговорить с Юрием, который стал расспрашивать его о Казани, вдруг вскрикнул: «Омляш!» Проезжий вздрогнул и быстро повернулся к Кирше.
— Нет, черт возьми! Нет! — вскричал Шамбюр,
топнув ногою, — я не допущу никого обижать моего пленника: он под моей защитой, и если бы сам Рапп захотел притеснять его, то и тогда — cent mille diables! [сто тысяч чертей! (франц.)] — да, и тогда бы я не
дал его в обиду!