Неточные совпадения
В «Современнике» было в свое время выставлено дикое безобразие этой статьи, проповедующей,
что жена должна с готовностью подставлять спину бьющему ее пьяному мужу, и восхваляющей Островского за то,
что он будто
бы разделяет эти мысли и умел рельефно их выразить….
Если
бы публике приходилось судить об Островском только по критикам, десять лет сочинявшимся о нем, то она должна была
бы остаться в крайнем недоумении о том:
что же наконец думать ей об этом авторе?
Самый нелепый из критиков славянофильской партии очень категорически выразился,
что у Островского все
бы хорошо, «но у него иногда недостает решительности и смелости в исполнении задуманного: ему как будто мешает ложный стыд и робкие привычки, воспитанные в нем натуральным направлением.
Отвергнувши эту, заранее приготовленную, мерку, критика должна была
бы приступить к произведениям Островского просто для их изучения, с решительностью брать то,
что дает сам автор.
Каждый читатель с полной основательностью может нам заметить: «Зачем вы убиваетесь над соображениями о том,
что вот тут нужно было
бы то-то, а здесь недостает того-то?
Конечно, мы не отвергаем того,
что лучше было
бы, если
бы Островский соединил в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем,
что этого нет,
что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем в нашей литературе, находя,
что он и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
Были, пожалуй, и такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса в рожь; были и критики, занимавшиеся доказыванием того,
что если
бы Островский такую-то сцену так-то изменил, то вышел
бы Гоголь, а если
бы такое-то лицо вот так отделал, то превратился
бы в Шекспира…
В-четвертых, все согласны,
что в большей части комедий Островского «недостает (по выражению одного из восторженных его хвалителей) экономии в плане и в постройке пьесы» и
что вследствие того (по выражению другого из его поклонников) «драматическое действие не развивается в них последовательно и беспрерывно, интрига пьесы не сливается органически с идеей пьесы и является ей как
бы несколько посторонней».
У него еще нет теоретических соображений, которые
бы могли объяснить этот факт; но он видит,
что тут есть что-то особенное, заслуживающее внимания, и с жадным любопытством всматривается в самый факт, усваивает его, носит его в своей душе сначала как единичное представление, потом присоединяет к нему другие, однородные, факты и образы и, наконец, создает тип, выражающий в себе все существенные черты всех частных явлений этого рода, прежде замеченных художником.
Говорили, — зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то,
что взяточники у Островского так пошлы и наивны, и выражали мнение,
что «гораздо лучше было
бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем,
чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов».
Мы не хотим никому навязывать своих мнений; но нам кажется,
что Островский погрешил
бы против правды, наклепал
бы на русскую жизнь совершенно чуждые ей явления, если
бы вздумал выставлять наших взяточников как правильно организованную, сознательную партию.
Поверьте,
что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то как
бы ни драматична была завязка, как
бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось
бы мертвым и фальшивым.
Он, без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорит Жадов; но в то же время он умел почувствовать,
что заставить Жадова делать все эти прекрасные вещи — значило
бы исказить настоящую русскую действительность.
Без сомнения, Островский сумел
бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но
что же делать, если Петр Ильич был таков,
что резонов не мог понимать?
Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображенную и тонко веденную интригу — значило
бы навязывать русской жизни то,
чего в ней вовсе нет.
По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как
бы они ни были случайны, и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности,
что жизнь, как и природа, имеет свою логику и
что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем…
Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, и это, без сомнения, потому,
что сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог
бы выразиться человек.
То же самое и с Рисположенским, пьяным приказным, занимающимся кляузами и делающим кое-что по делам Большова: Самсон Силыч подсмеивается над тем, как его из суда выгнали, и очень сурово решает,
что его надобно
бы в Камчатку сослать.
Поневоле человек делается неразборчив и начинает бить кого попало, не теряя даже сознания,
что, в сущности-то, никого
бы не следовало бить.
Таким образом, мы находим глубоко верную, характеристически русскую черту в том,
что Большов в своем злостном банкротстве не следует никаким особенным убеждениям и не испытывает глубокой душевной борьбы, кроме страха, как
бы не попасться под уголовный…
И уж тут нужды нет,
что кредиторы Большова не банкрутились и не делали ему подрыва: все равно, с кого
бы ни пришлось, только
бы сорвать свою выгоду.
Что же тут особенно ужасного, отчего
бы Большов должен был необычайное волнение душевное испытывать?
Надуть разом, с рывка, хотя
бы и самым бессовестным образом, — это ему ничего; но, думать, соображать, подготовлять обман долгое время, подводить всю эту механику — на такую хроническую бессовестность его не станет, и не станет вовсе не потому, чтобы в нем мало было бессовестности и лукавства, — то и другое находится в нем с избытком, — а просто потому,
что он не привык серьезно думать о чем-нибудь.
Она одна говорит нам очень многое и рисует характер Большова лучше,
чем могли
бы обрисовать его несколько длинных монологов.
Но в
чем же здесь выразился тот внутренний трагизм, который заставил
бы страдать за Большова и примирил
бы с его личностью?
Коли так не дадите денег, дайте Христа ради (плачет)» — Жаль,
что «Своих людей» не дают на театре: талантливый актер мог
бы о поразительной силой выставить весь комизм этого самодурного смешения Иверской с Иудою, ссылки в Сибирь с христарадничеством…
Неужели смысл его ограничивается тем,
что «вот, дескать, посмотрите, какие бывают плохие люди?» Нет, это было
бы слишком мало для главного лица серьезной комедии, слишком мало для таланта такого писателя, как Островский.
В Большове, этом злостном банкроте, мы не видим ничего злостного, чудовищного, ничего такого, да
что его следовало
бы считать извергом.
Само собою разумеется,
что скорее уж сам приказчик мог
бы, проникнувшись добросовестностью, последовать такому образу действий.
Не сравнивая значения Островского с значением Гоголя в истории нашего развития, мы заметим, однако,
что в комедиях Островского, под влиянием каких
бы теорий они ни писались, всегда можно найти, черты глубоко верные и яркие, доказывающие,
что сознание жизненной правды никогда не покидало художника и не допускало его искажать действительность в угоду теории.
Смысл его тот,
что самодурство, в каких
бы умеренных формах ни выражалось, в какую
бы кроткую опеку ни переходило, все-таки ведет, — по малой мере, к обезличению людей, подвергшихся его влиянию; а обезличение совершенно противоположно всякой свободной и разумной деятельности; следовательно, человек обезличенный, под влиянием тяготевшего над ним самодурства, может нехотя, бессознательно совершить какое угодно преступление и погибнуть — просто по глупости и недостатку самобытности.
Какая же необходимость была воспитывать ее в таком блаженном неведении,
что всякий ее может обмануть?..» Если б они задали себе этот вопрос, то из ответа и оказалось
бы,
что всему злу корень опять-так не
что иное, как их собственное самодурство.
Из этой сцены мы с достоверностью можем заключить,
что если Вихорев и насильно посадил Авдотью Максимовну в коляску, то он сделал это единственно по скорости времени, но
что она и сама не могла
бы устоять против Вихорева, если
бы он стал ее уговаривать.
Но это не наводит его на мысль,
что надобно было
бы хоть несколько приучить ее иметь собственные суждения о вещах.
И за это самодурство отца девочка и должна поплатиться всем,
что могло
бы доставить ей истинно счастливую, сознательную, светлую будущность.
Узнавши,
что он посылает матери деньги, Торцов замечает: «Себя-то
бы образил прежде: матери-то не бог знает
что нужно, не в роскоши воспитана; сама, чай, хлевы затворяла»…
Чем плакать-то, не отдавали
бы лучше.
Экой ты горький паренек-то, как я на тебя посмотрю!..» Она сожалеет об его горе, как о таком, которого никакими человеческими средствами отвратить уж невозможно, — как будто
бы она услыхала, например, о том,
что Митя себе руки обрубил, или —
что мать его умерла…
Благодаря общей апатии и добродушию людей такое поведение почти всегда удается: иной и хотел
бы спросить отчета — как и почему? — у начальника или учителя, да видит,
что к тому приступу нет, так и махнет рукой…
Так, господин, вывозящий мусор из города, мог
бы, несмотря на совершенную бесценность этого предмета, заломить за него непомерные деньги, если
бы увидел,
что все окрестные жители по непонятной иллюзии придают ему какую-то особенную цену…
Только решитесь заранее,
что вы на полуслове не остановитесь и пойдете до конца, хотя
бы от того угрожала вам действительная опасность — потерять место или лишиться каких-нибудь милостей.
Он рад будет прогнать и погубить вас, но, зная,
что с вами много хлопот, сам постарается избежать новых столкновений и сделается даже очень уступчив: во-первых, у него нет внутренних сил для равной борьбы начистоту, во-вторых, он вообще не привык к какой
бы то ни было последовательной и продолжительной работе, а бороться с человеком, который смело и неотступно пристает к вам, — это тоже работа немалая…
Можно
бы ожидать,
что Гордей Карпыч, назло домашним, опять упрется и выдумает еще что-нибудь назло.
Дурил
бы, презирая все человеческие права и не признавая других законов, кроме своего произвола, а подчас удивлял
бы своим великодушием, основанным опять-таки на той мысли,
что «вот, дескать, смотрите: у вас прав никаких нет, а на всем моя полная воля: могу казнить, могу и миловать»!..
Уж примирился
бы,
что ли, с своим положением, как сотни и тысячи других мирятся!
Не будь этого чувства, т. е. прими угнетенная сторона в самом деле то убеждение,
что никакого порядка, никакого закона нет и не нужно, тогда
бы и пошло все иначе.
Само собою разумеется,
что этот встречный всего чаще бывает плутоватый самодур, и
чем плутоватей он, тем гуще повалит за ним толпа «несмышленочков», желающих прожить чужим умом и под чужой волей, хотя
бы в самодурной…
Уж на
что Тит Титыч Брусков, — и тот не посмел очень вольничать над Ивановым и, пришедши домой, сознавался: «Они только тем и взяли,
что я в их квартире был; а пришли
бы они сюда, так я
бы уж
бы их уконтентовал».
Положим,
что Неглигентов, по жизни своей, не стоит, чтобы об нем и разговаривать много, да по вас-то он должен сделать для него все на свете, какой
бы он там ни был негодяй…
Если б он мог придумать выдавать их за тех, за кого они не хотят и кто их брать не хочет, то очень может быть,
что эта идея и понравилась
бы ему…