Неточные совпадения
— Все вы из «недосиженных», — шутливо
замечал он Виргинскому, — все подобные вам,
хотя в вас, Виргинский, я и не
замечал той огра-ни-чен-ности, какую встречал в Петербурге chez ces séminaristes, [у этих семинаристов (фр.).] но все-таки вы «недосиженные». Шатову очень хотелось бы высидеться, но и он недосиженный.
Заметив, что я любопытно смотрю на него, он медовым,
хотя несколько крикливым голоском спросил меня...
— Это всё равно. Обман убьют. Всякий, кто
хочет главной свободы, тот должен
сметь убить себя. Кто
смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут всё, а дальше нет ничего. Кто
смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал.
— Да ведь это же гимн! Это гимн, если ты не осел! Бездельники не понимают! Стой! — уцепился он за мое пальто,
хотя я рвался изо всех сил в калитку. — Передай, что я рыцарь чести, а Дашка… Дашку я двумя пальцами… крепостная раба и не
смеет…
Поспешу
заметить здесь, по возможности вкратце, что Варвара Петровна
хотя и стала в последние годы излишне, как говорили, расчетлива и даже скупенька, но иногда не жалела денег собственно на благотворительность.
— Боже, да ведь он
хотел сказать каламбур! — почти в ужасе воскликнула Лиза. — Маврикий Николаевич, не
смейте никогда пускаться на этот путь! Но только до какой же степени вы эгоист! Я убеждена, к чести вашей, что вы сами на себя теперь клевещете; напротив; вы с утра до ночи будете меня тогда уверять, что я стала без ноги интереснее! Одно непоправимо — вы безмерно высоки ростом, а без ноги я стану премаленькая, как же вы меня поведете под руку, мы будем не пара!
— Именно, именно! — как бы в восторге подхватил Петр Степанович. — Я именно так и делал, чтобы вы всю пружину эту
заметили; я ведь для вас, главное, и ломался, потому что вас ловил и
хотел компрометировать. Я, главное,
хотел узнать, в какой степени вы боитесь.
Маврикий Николаевич, накануне лишь узнавший о ходе дела, при таких неслыханных предложениях открыл было рот от удивления и
хотел тут же настаивать на примирении, но,
заметив, что Артемий Павлович, предугадавший его намерения, почти затрясся на своем стуле, смолчал и не произнес ничего.
Кириллов, никогда не садившийся на коня, держался в седле
смело и прямо, прихватывая правою рукой тяжелый ящик с пистолетами, который не
хотел доверить слуге, а левою, по неуменью, беспрерывно крутя и дергая поводья, отчего лошадь мотала головой и обнаруживала желание стать на дыбы, что, впрочем, нисколько не пугало всадника.
Опять сошлись, опять промах у Гаганова и опять выстрел вверх у Ставрогина. Про эти выстрелы вверх можно было бы и поспорить: Николай Всеволодович мог прямо утверждать, что он стреляет как следует, если бы сам не сознался в умышленном промахе. Он наводил пистолет не прямо в небо или в дерево, а все-таки как бы
метил в противника,
хотя, впрочем, брал на аршин поверх его шляпы. В этот второй раз прицел был даже еще ниже, еще правдоподобнее; но уже Гаганова нельзя было разуверить.
Варвара Петровна тотчас же поспешила
заметить, что Степан Трофимович вовсе никогда не был критиком, а, напротив, всю жизнь прожил в ее доме. Знаменит же обстоятельствами первоначальной своей карьеры, «слишком известными всему свету», а в самое последнее время — своими трудами по испанской истории;
хочет тоже писать о положении теперешних немецких университетов и, кажется, еще что-то о дрезденской Мадонне. Одним словом, Варвара Петровна не
захотела уступить Юлии Михайловне Степана Трофимовича.
Дело в том, что молодой Верховенский с первого шагу обнаружил решительную непочтительность к Андрею Антоновичу и взял над ним какие-то странные права, а Юлия Михайловна, всегда столь ревнивая к значению своего супруга, вовсе не
хотела этого
замечать; по крайней мере не придавала важности.
Фон Лембке был обижен и снова пожаловался супруге; осмеяв его раздражительность, та колко
заметила, что он сам, видно, не умеет стать на настоящую ногу; по крайней мере с ней «этот мальчик» никогда не позволяет себе фамильярностей, а впрочем, «он наивен и свеж,
хотя и вне рамок общества».
Та начинает как бы сердиться; она
замечает наконец «Augustin», она
хочет сбросить ее, отогнать как навязчивую ничтожную муху, но «Mein lieber Augustin» уцепилась крепко; она весела и самоуверенна; она радостна и нахальна; и «Марсельеза» как-то вдруг ужасно глупеет: она уже не скрывает, что раздражена и обижена; это вопли негодования, это слезы и клятвы с простертыми к провидению руками...
— Извольте молчать и не
смейте обращаться ко мне фамильярно с вашими пакостными сравнениями. Я вас в первый раз вижу и знать вашего родства не
хочу.
— Непременно, тысячи две или minimum полторы. Дайте мне завтра или даже сегодня, и завтра к вечеру я спроважу его вам в Петербург, того-то ему и хочется. Если
хотите, с Марьей Тимофеевной — это
заметьте.
— Ведь вы от отца вашего получили же деньги за имение, — спокойно
заметил Николай Всеволодович. — Maman выдала вам тысяч шесть или восемь за Степана Трофимовича. Вот и заплатите полторы тысячи из своих. Я не
хочу, наконец, платить за чужих, я и так много роздал, мне это обидно… — усмехнулся он сам на свои слова.
— К Лембке. Cher, я должен, я обязан. Это долг. Я гражданин и человек, а не щепка, я имею права, я
хочу моих прав… Я двадцать лет не требовал моих прав, я всю жизнь преступно забывал о них… но теперь я их потребую. Он должен мне всё сказать, всё. Он получил телеграмму. Он не
смеет меня мучить, не то арестуй, арестуй, арестуй!
На Лизу не взглянул ни разу, — не потому, что не
хотел, а потому, утверждаю это, что и ее тоже вовсе не
замечал.
Впрочем, я не
заметил, чтоб особенно кто-нибудь поджигал толпу, не
хочу грешить,
хотя и мелькнули предо мной две-три рожи из «буфетных», очутившиеся к утру на пожаре и которых я тотчас узнал.
— Своею или моею жизнью заплатили, вот что я
хотела спросить. Или вы совсем теперь понимать перестали? — вспыхнула Лиза. — Чего вы так вдруг вскочили? Зачем на меня глядите с таким видом? Вы меня пугаете. Чего вы всё боитесь? Я уж давно
заметила, что вы боитесь, именно теперь, именно сейчас… Господи, как вы бледнеете!
— Молчите… Я не
хочу, не
хочу, — восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом, — не
смейте глядеть на меня, с вашим состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите…
— Прошу вас
заметить, что я не Фурье. Смешивая меня с этою сладкою, отвлеченною мямлей, вы только доказываете, что рукопись моя
хотя и была в руках ваших, но совершенно вам неизвестна. Насчет же вашего мщения скажу вам, что вы напрасно взвели курок; в сию минуту это совершенно для вас невыгодно. Если же вы грозите мне на завтра или на послезавтра, то, кроме лишних хлопот, опять-таки ничего себе не выиграете, застрелив меня: меня убьете, а рано или поздно все-таки придете к моей системе. Прощайте.
— Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался и не
смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я
хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.
Эркелю, видимо, хотелось в последние минуты поговорить о чем-нибудь поважнее, —
хотя, может быть, он и сам не знал, о чем именно; но он всё не
смел начать.
Впрочем, я за вас спокоен,
хотя и оставляю вас почти одного с этими уродами: не беспокойтесь, не донесут, не
посмеют…
Неточные совпадения
Городничий (в сторону).О, тонкая штука! Эк куда
метнул! какого туману напустил! разбери кто
хочет! Не знаешь, с которой стороны и приняться. Ну, да уж попробовать не куды пошло! Что будет, то будет, попробовать на авось. (Вслух.)Если вы точно имеете нужду в деньгах или в чем другом, то я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Городничий. Вам тоже посоветовал бы, Аммос Федорович, обратить внимание на присутственные места. У вас там в передней, куда обыкновенно являются просители, сторожа завели домашних гусей с маленькими гусенками, которые так и шныряют под ногами. Оно, конечно, домашним хозяйством заводиться всякому похвально, и почему ж сторожу и не завесть его? только, знаете, в таком месте неприлично… Я и прежде
хотел вам это
заметить, но все как-то позабывал.
Лука Лукич. Да, он горяч! Я ему это несколько раз уже
замечал… Говорит: «Как
хотите, для науки я жизни не пощажу».
Хлестаков. Да, и в журналы
помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не
хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я
хотела сказать: «Мы никак не
смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».