Неточные совпадения
Бесспорно, что и он некоторое время принадлежал к знаменитой плеяде иных прославленных деятелей нашего прошедшего поколения, и одно время, — впрочем, всего только одну
самую маленькую минуточку, — его имя многими тогдашними торопившимися
людьми произносилось чуть не наряду с именами Чаадаева, Белинского, Грановского и только что начинавшего тогда за границей Герцена.
Не знаю, верно ли, но утверждали еще, что в Петербурге было отыскано в то же
самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество,
человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание.
Однажды, еще при первых слухах об освобождении крестьян, когда вся Россия вдруг взликовала и готовилась вся возродиться, посетил Варвару Петровну один проезжий петербургский барон,
человек с
самыми высокими связями и стоявший весьма близко у дела.
Сам Виргинский был
человек редкой чистоты сердца, и редко я встречал более честный душевный огонь.
— Никогда эти ваши
люди не любили народа, не страдали за него и ничем для него не пожертвовали, как бы ни воображали это
сами, себе в утеху! — угрюмо проворчал он, потупившись и нетерпеливо повернувшись на стуле.
— Кланяйся и благодари, да скажи ты своему барину от меня, Агафья, что он
самый умный
человек во всем городе.
— Ну, тут вы немного ошибаетесь; я в
самом деле… был нездоров… — пробормотал Николай Всеволодович нахмурившись. — Ба! — вскричал он, — да неужели вы и в
самом деле думаете, что я способен бросаться на
людей в полном рассудке? Да для чего же бы это?
И это там, где
сам же он скопил себе «домишко», где во второй раз женился и взял за женой деньжонки, где, может быть, на сто верст кругом не было ни одного
человека, начиная с него первого, хоть бы с виду только похожего на будущего члена «всемирно-общечеловеческой социальной республики и гармонии».
Отставной штаб-ротмистр Тушин и
сам был
человек со средствами и с некоторыми способностями.
Ну, тут уж
сама Лиза поступила нехорошо, молодого
человека к себе приблизила из видов, чтобы в Николае Всеволодовиче ревность возбудить.
Только Николай Всеволодович, вместо того чтобы приревновать, напротив,
сам с молодым
человеком подружился, точно и не видит ничего, али как будто ему всё равно.
Все письма его были коротенькие, сухие, состояли из одних лишь распоряжений, и так как отец с сыном еще с
самого Петербурга были, по-модному, на ты, то и письма Петруши решительно имели вид тех старинных предписаний прежних помещиков из столиц их дворовым
людям, поставленным ими в управляющие их имений.
Но при первом князе, при первой графине, при первом
человеке, которого он боится, он почтет священнейшим долгом забыть вас с
самым оскорбительным пренебрежением, как щепку, как муху, тут же, когда вы еще не успели от него выйти; он серьезно считает это
самым высоким и прекрасным тоном.
— Нет, заметьте, заметьте, — подхватил Липутин, как бы и не слыхав Степана Трофимовича, — каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому
человеку, как я, да еще снисходят до того, что
сами просят секрета. Это что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь о Николае Всеволодовиче неожиданных?
Это
самый лучший и
самый верный
человек на всем земном шаре, и вы его непременно должны полюбить, как меня!
— C’est un pense-creux d’ici. C’est le meilleur et le plus irascible homme du monde… [Это местный фантазер. Это лучший и
самый раздражительный
человек на свете… (фр.)]
— Он это про головы
сам выдумал, из книги, и
сам сначала мне говорил, и понимает худо, а я только ищу причины, почему
люди не смеют убить себя; вот и всё. И это всё равно.
— Это подло, и тут весь обман! — глаза его засверкали. — Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и
человек несчастен. Теперь всё боль и страх. Теперь
человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь
человек еще не тот
человек. Будет новый
человек, счастливый и гордый. Кому будет всё равно, жить или не жить, тот будет новый
человек. Кто победит боль и страх, тот
сам бог будет. А тот бог не будет.
— Его нет, но он есть. В камне боли нет, но в страхе от камня есть боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот
сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый
человек, всё новое… Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога до…
— Это наш, наш! — завизжал подле голосок Липутина, — это господин Г—в, классического воспитания и в связях с
самым высшим обществом молодой
человек.
— Если вы не устроите к завтраму, то я
сама к ней пойду, одна, потому что Маврикий Николаевич отказался. Я надеюсь только на вас, и больше у меня нет никого; я глупо говорила с Шатовым… Я уверена, что вы совершенно честный и, может быть, преданный мне
человек, только устройте.
— Чего рассказывать. Третьего года мы отправились втроем на эмигрантском пароходе в Американские Штаты на последние деньжишки, «чтобы испробовать на себе жизнь американского рабочего и таким образом личнымопытом проверить на себе состояние
человека в
самом тяжелом его общественном положении». Вот с какою целию мы отправились.
Но у
самого выхода, на паперти, тесно сбившаяся кучка
людей на мгновение загородила путь.
— Если… если я… — залепетал он в жару, краснея, обрываясь и заикаясь, — если я тоже слышал
самую отвратительную повесть или, лучше сказать, клевету, то… в совершенном негодовании… enfin, c’est un homme perdu et quelque chose comme un forçat évadé… [словом, это погибший
человек и что-то вроде беглого каторжника… (фр.)]
Сообразив и зная, что у Николая Всеволодовича чрезвычайно много врагов, я тотчас же послала за одним здесь
человеком, за одним тайным и
самым мстительным и презренным из всех врагов его, и из разговоров с ним мигом убедилась в презренном происхождении анонима.
— Подумайте о том, что вы девушка, а я хоть и
самый преданный друг ваш, но всё же вам посторонний
человек, не муж, не отец, не жених. Дайте же руку вашу и пойдемте; я провожу вас до кареты и, если позволите,
сам отвезу вас в ваш дом.
Но, во-первых,
сам Николай Всеволодович не придает этому делу никакого значения, и, наконец, всё же есть случаи, в которых трудно
человеку решиться на личное объяснение
самому, а надо непременно, чтобы взялось за это третье лицо, которому легче высказать некоторые деликатные вещи.
Николай Всеволодович вел тогда в Петербурге жизнь, так сказать, насмешливую, — другим словом не могу определить ее, потому что в разочарование этот
человек не впадет, а делом он и
сам тогда пренебрегал заниматься.
«Вы, говорит, нарочно выбрали
самое последнее существо, калеку, покрытую вечным позором и побоями, — и вдобавок зная, что это существо умирает к вам от комической любви своей, — и вдруг вы нарочно принимаетесь ее морочить, единственно для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет!» Чем, наконец, так особенно виноват
человек в фантазиях сумасшедшей женщины, с которой, заметьте, он вряд ли две фразы во всё время выговорил!
— И не прав ли я был, говоря, что в некоторых случаях третьему
человеку гораздо легче объяснить, чем
самому заинтересованному!
Даже солидные
люди стремились обвинить его, хотя и
сами не знали в чем.
Когда очень уж солидные и сдержанные
люди на этот слух улыбались, благоразумно замечая, что
человек, живущий скандалами и начинающий у нас с флюса, не похож на чиновника, то им шепотом замечали, что служит он не то чтоб официально, а, так сказать, конфиденциально и что в таком случае
самою службой требуется, чтобы служащий как можно менее походил на чиновника.
Повторю, эти слухи только мелькнули и исчезли бесследно, до времени, при первом появлении Николая Всеволодовича; но замечу, что причиной многих слухов было отчасти несколько кратких, но злобных слов, неясно и отрывисто произнесенных в клубе недавно возвратившимся из Петербурга отставным капитаном гвардии Артемием Павловичем Гагановым, весьма крупным помещиком нашей губернии и уезда, столичным светским
человеком и сыном покойного Павла Павловича Гаганова, того
самого почтенного старшины, с которым Николай Всеволодович имел, четыре с лишком года тому назад, то необычайное по своей грубости и внезапности столкновение, о котором я уже упоминал прежде, в начале моего рассказа.
— Я, конечно, понимаю застрелиться, — начал опять, несколько нахмурившись, Николай Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания, — я иногда
сам представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: если бы сделать злодейство или, главное, стыд, то есть позор, только очень подлый и… смешной, так что запомнят
люди на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: «Один удар в висок, и ничего не будет». Какое дело тогда до
людей и что они будут плевать тысячу лет, не так ли?
Напротив, с
самого начала заявил, что я им не товарищ, а если и помогал случайно, то только так, как праздный
человек.
— Ну? — нахмурился вдруг Шатов с видом
человека, которого вдруг перебили на
самом важном месте и который хоть и глядит на вас, но не успел еще понять вашего вопроса.
Он отстал. Николай Всеволодович дошел до места озабоченный. Этот с неба упавший
человек совершенно был убежден в своей для него необходимости и слишком нагло спешил заявить об этом. Вообще с ним не церемонились. Но могло быть и то, что бродяга не всё лгал и напрашивался на службу в
самом деле только от себя, и именно потихоньку от Петра Степановича; а уж это было всего любопытнее.
— То же
самое и Петр Степаныч, как есть в одно слово с вами, советуют-с, потому что они чрезвычайно скупой и жестокосердый насчет вспомоществования человек-с.
— Вот
люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о матери, но не он ли меня натолкнул на то же
самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою мать! От него я от первого и услыхал.
Пред ним стоял безукоризненно одетый молодой
человек, с удивительно отделанными бакенбардами рыжеватого отлива, с пенсне, в лакированных сапогах, в
самых свежих перчатках, в широком шармеровском пальто и с портфелем под мышкой.
Петр Степанович всё как будто смеялся ему в глаза, даже разговаривая, по-видимому, серьезно, а при
людях говорил ему
самые неожиданные вещи.
— Отчего же и нет? Ведь вы же умный
человек и, конечно,
сами не веруете, а слишком хорошо понимаете, что вера вам нужна, чтобы народ абрютировать. Правда честнее лжи.
Петр Степанович всё время и постоянно, шепотом, продолжал укоренять в губернаторском доме одну пущенную еще прежде идею, что Николай Всеволодович
человек, имеющий
самые таинственные связи в
самом таинственном мире, и что наверно здесь с каким-нибудь поручением.
Человека четыре стояли на коленях, но всех более обращал на себя внимание помещик,
человек толстый, лет сорока пяти, стоявший на коленях у
самой решетки, ближе всех на виду, и с благоговением ожидавший благосклонного взгляда или слова Семена Яковлевича.
Прибыв в пустой дом, она обошла комнаты в сопровождении верного и старинного Алексея Егоровича и Фомушки,
человека, видавшего виды и специалиста по декоративному делу. Начались советы и соображения: что из мебели перенести из городского дома; какие вещи, картины; где их расставить; как всего удобнее распорядиться оранжереей и цветами; где сделать новые драпри, где устроить буфет, и один или два? и пр., и пр. И вот, среди
самых горячих хлопот, ей вдруг вздумалось послать карету за Степаном Трофимовичем.
Итак, возьмите деньги, пришлите мне моих
людей и живите
сами по себе, где хотите, в Петербурге, в Москве, за границей или здесь, только не у меня.
Одним словом,
человек старой соли и настолько передовой, что
сам способен оценить во что следует всё безобразие иных понятий, которым до сих пор он следовал.
— А я думал, если
человек два дня сряду за полночь читает вам наедине свой роман и хочет вашего мнения, то уж
сам по крайней мере вышел из этих официальностей… Меня Юлия Михайловна принимает на короткой ноге; как вас тут распознаешь? — с некоторым даже достоинством произнес Петр Степанович. — Вот вам кстати и ваш роман, — положил он на стол большую, вескую, свернутую в трубку тетрадь, наглухо обернутую синею бумагой.
Не люблю в этом смысле
сам вперед забегать; в этом и вижу разницу между подлецом и честным
человеком, которого просто-запросто накрыли обстоятельства…
Вы поймете и
сами покажете дело в настоящем виде, а не как бог знает что, как глупую мечту сумасбродного
человека… от несчастий, заметьте, от долгих несчастий, а не как черт знает там какой небывалый государственный заговор!..