Неточные совпадения
Впрочем, если бы папаша о нем и вспомнил (не мог же он в самом деле не знать о его существовании), то и сам
сослал бы его опять в избу, так как ребенок
все же мешал бы ему в его дебоширстве.
Алеша и сказал себе: «Не могу я отдать вместо „
всего“ два рубля, а вместо „иди за мной“
ходить лишь к обедне».
— В чужой монастырь со своим уставом не
ходят, — заметил он. —
Всех здесь в скиту двадцать пять святых спасаются, друг на друга смотрят и капусту едят. И ни одной-то женщины в эти врата не войдет, вот что особенно замечательно. И это ведь действительно так. Только как же я слышал, что старец дам принимает? — обратился он вдруг к монашку.
«Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками
пройдет разик,
всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Но «этот монах», то есть тот, который приглашал их давеча на обед к игумену, ждать себя не заставил. Он тут же встретил гостей, тотчас же как они
сошли с крылечка из кельи старца, точно дожидал их
все время.
Ходила она
всю жизнь, и летом и зимой, босая и в одной посконной рубашке.
Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместе со
всеми ушел; может быть, так именно и было, никто этого не знает наверно и никогда не знал, но месяцев через пять или шесть
все в городе заговорили с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета
ходит беременная, спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик?
Напротив, он, при
всем беспокойстве, успел тотчас же
сходить на кухню игумена и разузнать, что наделал вверху его папаша.
И вот, несмотря на сознание и на справедливость, которую не мог же он не отдать
всем этим прекрасным и великодушным чувствам, по спине его
проходил мороз, чем ближе он подвигался к ее дому.
Вследствие
всех этих соображений он и решился сократить путь,
пройдя задами, а
все эти ходы он знал в городке как пять пальцев.
Бывают же странности: никто-то не заметил тогда на улице, как она ко мне
прошла, так что в городе так это и кануло. Я же нанимал квартиру у двух чиновниц, древнейших старух, они мне и прислуживали, бабы почтительные, слушались меня во
всем и по моему приказу замолчали потом обе, как чугунные тумбы. Конечно, я
все тотчас понял. Она вошла и прямо глядит на меня, темные глаза смотрят решительно, дерзко даже, но в губах и около губ, вижу, есть нерешительность.
Федор Павлович ложился по ночам очень поздно, часа в три, в четыре утра, а до тех пор
все, бывало,
ходит по комнате или сидит в креслах и думает.
Дмитрий вдруг появился опять в зале. Он, конечно, нашел тот вход запертым, да и действительно ключ от запертого входа был в кармане у Федора Павловича.
Все окна во
всех комнатах были тоже заперты; ниоткуда, стало быть, не могла
пройти Грушенька и ниоткуда не могла выскочить.
— Я, кажется,
все понял из давешних восклицаний и кой из чего прежнего. Дмитрий, наверно, просил тебя
сходить к ней и передать, что он… ну… ну, одним словом, «откланивается»?
— Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать
ходили!» Брат, что же больше этой обиды? — Алешу
всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.
Многие-де из братии тяготятся
ходить к старцу, а приходят поневоле, потому что
все идут, так чтобы не приняли их за гордых и бунтующих помыслом.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня
все время прятал, за него идет али нет? Ты вчера
ходил к ней, кажется?
Как только он
прошел площадь и свернул в переулок, чтобы выйти в Михайловскую улицу, параллельную Большой, но отделявшуюся от нее лишь канавкой (
весь город наш пронизан канавками), он увидел внизу пред мостиком маленькую кучку школьников,
всё малолетних деток, от девяти до двенадцати лет, не больше.
Алеша никогда не мог безучастно
проходить мимо ребяток, в Москве тоже это бывало с ним, и хоть он больше
всего любил трехлетних детей или около того, но и школьники лет десяти, одиннадцати ему очень нравились.
Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет
проходить теперь в страдальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига и собственного горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь ваша обратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого замысла, действительно в своем роде гордого, во всяком случае отчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самое полное удовлетворение и примирит вас со
всем остальным…
«Пусть благодетель мой умрет без меня, но по крайней мере я не буду укорять себя
всю жизнь, что, может быть, мог бы что спасти и не спас,
прошел мимо, торопился в свой дом.
— Что вы к нам долго не
ходите, Павел Федорович, что вы нас
всё презираете?
— Ничего-с, — ответил мужской голос, хотя и вежливо, но прежде
всего с настойчивым и твердым достоинством. Видимо, преобладал мужчина, а заигрывала женщина. «Мужчина — это, кажется, Смердяков, — подумал Алеша, — по крайней мере по голосу, а дама — это, верно, хозяйки здешнего домика дочь, которая из Москвы приехала, платье со шлейфом носит и за супом к Марфе Игнатьевне
ходит…»
На базаре говорили, а ваша маменька тоже рассказывать мне пустилась по великой своей неделикатности, что
ходила она с колтуном на голове, а росту была
всего двух аршин с малыим.
— Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние, и наши
все похожи.
Все шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах
ходит, а наш подлец в своей нищете смердит и ничего в этом дурного не находит. Русский народ надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и сумасшедший он человек со
всеми своими детьми-с.
Все, что было высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму; Ришара целуют, обнимают: «Ты брат наш, на тебя
сошла благодать!» А сам Ришар только плачет в умилении: «Да, на меня
сошла благодать!
Прежде я
все детство и юность мою рад был корму свиней, а теперь
сошла и на меня благодать, умираю во Господе!» — «Да, да, Ришар, умри во Господе, ты пролил кровь и должен умереть во Господе.
У нас в Москве, в допетровскую старину, такие же почти драматические представления, из Ветхого Завета особенно, тоже совершались по временам; но, кроме драматических представлений, по
всему миру
ходило тогда много повестей и «стихов», в которых действовали по надобности святые, ангелы и
вся сила небесная.
Толпа моментально,
вся как один человек, склоняется головами до земли пред старцем инквизитором, тот молча благословляет народ и
проходит мимо.
Тогда это не могло быть еще так видно, ибо будущее было неведомо, но теперь, когда
прошло пятнадцать веков, мы видим, что
все в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более.
Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и
все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что
пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
— А зачем ему к отцу
проходить, да еще потихоньку, если, как ты сам говоришь, Аграфена Александровна и совсем не придет, — продолжал Иван Федорович, бледнея от злобы, — сам же ты это говоришь, да и я
все время, тут живя, был уверен, что старик только фантазирует и что не придет к нему эта тварь. Зачем же Дмитрию врываться к старику, если та не придет? Говори! Я хочу твои мысли знать.
К самому же Федору Павловичу он не чувствовал в те минуты никакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо
всех сил: как он там внизу
ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать, предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темные окна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать — не стучит ли кто.
В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь
все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его
сошел вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во
всю свою жизнь. Он продумал
всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся.
И вот восходит к Богу диавол вместе с сынами Божьими и говорит Господу, что
прошел по
всей земле и под землею.
В юности моей, давно уже, чуть не сорок лет тому,
ходили мы с отцом Анфимом по
всей Руси, собирая на монастырь подаяние, и заночевали раз на большой реке судоходной, на берегу, с рыбаками, а вместе с нами присел один благообразный юноша, крестьянин, лет уже восемнадцати на вид, поспешал он к своему месту назавтра купеческую барку бечевою тянуть.
Словно игла острая
прошла мне
всю душу насквозь.
«Знаете ли вы, — спросил он меня однажды, — что в городе очень о нас обоих любопытствуют и дивятся тому, что я к вам столь часто
хожу; но пусть их, ибо скоро
все объяснится».
Долго я ему не верил, да и не в один раз поверил, а лишь после того, как он три дня
ходил ко мне и
все мне в подробности рассказал.
Года три он
проходил с этою мечтой, мерещилась она ему
все в разных видах.
Ушел он тогда от меня как бы и впрямь решившись. Но
все же более двух недель потом ко мне
ходил, каждый вечер сряду,
все приготовлялся,
все не мог решиться. Измучил он мое сердце. То приходит тверд и говорит с умилением...
— Да нужно ли? — воскликнул, — да надо ли? Ведь никто осужден не был, никого в каторгу из-за меня не
сослали, слуга от болезни помер. А за кровь пролиянную я мучениями был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За кровь пролитую я
всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей не поразить. Будет ли справедливо их погубить с собою? Не ошибаемся ли мы? Где тут правда? Да и познают ли правду эту люди, оценят ли, почтут ли ее?
Но о сем скажем в следующей книге, а теперь лишь прибавим вперед, что не
прошел еще и день, как совершилось нечто до того для
всех неожиданное, а по впечатлению, произведенному в среде монастыря и в городе, до того как бы странное, тревожное и сбивчивое, что и до сих пор, после стольких лет, сохраняется в городе нашем самое живое воспоминание о том столь для многих тревожном дне…
Ты, Алеша, и не знал ничего, от меня отворачивался,
пройдешь — глаза опустишь, а я на тебя сто раз до сего глядела,
всех спрашивать об тебе начала.
Так вот нет же, никто того не видит и не знает во
всей вселенной, а как
сойдет мрак ночной,
все так же, как и девчонкой, пять лет тому, лежу иной раз, скрежещу зубами и
всю ночь плачу: «Уж я ж ему, да уж я ж ему, думаю!» Слышал ты это
все?
Все это вполне объяснится читателю впоследствии, но теперь, после того как исчезла последняя надежда его, этот, столь сильный физически человек, только что
прошел несколько шагов от дому Хохлаковой, вдруг залился слезами, как малый ребенок.
Затем вздохнул
всею грудью, опять постоял, рассеянно подошел к зеркалу в простенке, правою рукой приподнял немного красную повязку со лба и стал разглядывать свои синяки и болячки, которые еще не
прошли.
Видишь, сударь, когда Сын Божий на кресте был распят и помер, то
сошел он со креста прямо во ад и освободил
всех грешников, которые мучились.
Несмотря на приобретенные уже тысячки, Трифон Борисыч очень любил сорвать с постояльца кутящего и, помня, что еще месяца не
прошло, как он в одни сутки поживился от Дмитрия Федоровича, во время кутежа его с Грушенькой, двумя сотнями рубликов с лишком, если не
всеми тремя, встретил его теперь радостно и стремительно, уже по тому одному, как подкатил ко крыльцу его Митя, почуяв снова добычу.
— Мне, мне пугать? — вскричал вдруг Митя, вскинув вверх свои руки. — О, идите мимо,
проходите, не помешаю!.. — И вдруг он совсем неожиданно для
всех и, уж конечно, для себя самого бросился на стул и залился слезами, отвернув к противоположной стене свою голову, а руками крепко обхватив спинку стула, точно обнимая ее.