Неточные совпадения
Кровь бросилась ему в голову. Он даже спутался, но
было уже не до слога, и он схватил свою шляпу.
— А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что «два гада
поедят друг друга»? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить
кровь Езопа, ну, убить его, а?
Палец
был больно прокушен, у самого ногтя, глубоко, до кости; полилась
кровь.
Алеша развернул свой укушенный палец. Платок
был густо замаран
кровью. Госпожа Хохлакова вскрикнула и зажмурила глаза.
— Войдите, войдите ко мне сюда, — настойчиво и повелительно закричала она, — теперь уж без глупостей! О Господи, что ж вы стояли и молчали такое время? Он мог истечь
кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всего воды, воды! Надо рану промыть, просто опустить в холодную воду, чтобы боль перестала, и держать, все держать… Скорей, скорей воды, мама, в полоскательную чашку. Да скорее же, — нервно закончила она. Она
была в совершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.
Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом, человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их
крови, хватит, чтобы не только
было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми, — пусть, пусть это все
будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять!
Прежде я все детство и юность мою рад
был корму свиней, а теперь сошла и на меня благодать, умираю во Господе!» — «Да, да, Ришар, умри во Господе, ты пролил
кровь и должен умереть во Господе.
— Нет, не могу допустить. Брат, — проговорил вдруг с засверкавшими глазами Алеша, — ты сказал сейчас:
есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это
есть, и оно может все простить, всех и вся и за всё, потому что само отдало неповинную
кровь свою за всех и за всё. Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: «Прав ты, Господи, ибо открылись пути твои».
Вспоминая тех, разве можно
быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни
были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей
крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и сердце мое по-прежнему
поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания, милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
Когда вышли мы офицерами, то готовы
были проливать свою
кровь за оскорбленную полковую честь нашу, о настоящей же чести почти никто из нас и не знал, что она такое
есть, а узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.
Замечу тут, что хотя о поединке нашем все вслух тогда говорили, но начальство это дело закрыло, ибо противник мой
был генералу нашему близким родственником, а так как дело обошлось без
крови, а как бы в шутку, да и я, наконец, в отставку подал, то и повернули действительно в шутку.
Пошли дети: «Как я смею любить, учить и воспитать их, как
буду про добродетель им говорить: я
кровь пролил».
— Да нужно ли? — воскликнул, — да надо ли? Ведь никто осужден не
был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни помер. А за
кровь пролиянную я мучениями
был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли? За
кровь пролитую я всю жизнь готов еще мучиться, только чтобы жену и детей не поразить.
Будет ли справедливо их погубить с собою? Не ошибаемся ли мы? Где тут правда? Да и познают ли правду эту люди, оценят ли, почтут ли ее?
Голова старика
была вся в
крови...
Намокший
кровью платок
был скомкан у него в правом кулаке, и он на бегу сунул его в задний карман сюртука.
А у того как раз к тому обе руки
были запачканы в
крови.
Дорогой, когда бежал, он, должно
быть, дотрагивался ими до своего лба, вытирая с лица пот, так что и на лбу, и на правой щеке остались красные пятна размазанной
крови.
Ровно десять минут спустя Дмитрий Федорович вошел к тому молодому чиновнику, Петру Ильичу Перхотину, которому давеча заложил пистолеты.
Было уже половина девятого, и Петр Ильич, напившись дома чаю, только что облекся снова в сюртук, чтоб отправиться в трактир «Столичный город» поиграть на биллиарде. Митя захватил его на выходе. Тот, увидев его и его запачканное
кровью лицо, так и вскрикнул...
— Э, черт! Этого недоставало, — пробормотал он со злобой, быстро переложил из правой руки кредитки в левую и судорожно выдернул из кармана платок. Но и платок оказался весь в
крови (этим самым платком он вытирал голову и лицо Григорию): ни одного почти местечка не
было белого, и не то что начал засыхать, а как-то заскоруз в комке и не хотел развернуться. Митя злобно шваркнул его об пол.
Про
кровь, которая
была на лице и на руках Мити, не упомянул ни слова, а когда шел сюда, хотел
было рассказать.
— Понимаешь? Понял! Отцеубийца и изверг,
кровь старика отца твоего вопиет за тобою! — заревел внезапно, подступая к Мите, старик исправник. Он
был вне себя, побагровел и весь так и трясся.
Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то
есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: «И
кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт в своем расстроенном воображении.
Светлый халат и белая рубашка на груди
были залиты
кровью.
— Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта
кровь, которая всю ночь сосала мне сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего ребенка все покинули,
был отцом родным!..
— Ну и решился убить себя. Зачем
было оставаться жить: это само собой в вопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, но прискакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну и понял, что все для меня пропало… А сзади позор, и вот эта
кровь,
кровь Григория… Зачем же жить? Ну и пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобы зарядить и к рассвету себе пулю в башку всадить…
РР. SS. Катя, моли Бога, чтобы дали люди деньги. Тогда не
буду в
крови, а не дадут — в
крови! Убей меня!
На нем лежали окровавленный шелковый белый халат Федора Павловича, роковой медный пестик, коим
было совершено предполагаемое убийство, рубашка Мити с запачканным
кровью рукавом, его сюртук весь в кровавых пятнах сзади на месте кармана, в который он сунул тогда свой весь мокрый от
крови платок, самый платок, весь заскорузлый от
крови, теперь уже совсем пожелтевший, пистолет, заряженный для самоубийства Митей у Перхотина и отобранный у него тихонько в Мокром Трифоном Борисовичем, конверт с надписью, в котором
были приготовлены для Грушеньки три тысячи, и розовая тоненькая ленточка, которою он
был обвязан, и прочие многие предметы, которых и не упомню.
В тиши, наедине со своею совестью, может
быть, спрашивает себя: „Да что такое честь, и не предрассудок ли
кровь?“ Может
быть, крикнут против меня и скажут, что я человек болезненный, истерический, клевещу чудовищно, брежу, преувеличиваю.
Несчастному молодому человеку обольстительница не подавала даже и надежды, ибо надежда, настоящая надежда,
была ему подана лишь только в самый последний момент, когда он, стоя перед своею мучительницей на коленях, простирал к ней уже обагренные
кровью своего отца и соперника руки: в этом именно положении он и
был арестован.
«
Буду завтра просить три тысячи у всех людей, — как пишет он своим своеобразным языком, — а не дадут люди, то прольется
кровь».
Что же, господа присяжные, я не могу обойти умолчанием эту внезапную черту в душе подсудимого, который бы, казалось, ни за что не способен
был проявить ее, высказалась вдруг неумолимая потребность правды, уважения к женщине, признания прав ее сердца, и когда же — в тот момент, когда из-за нее же он обагрил свои руки
кровью отца своего!
Правда и то, что и пролитая
кровь уже закричала в эту минуту об отмщении, ибо он, погубивший душу свою и всю земную судьбу свою, он невольно должен
был почувствовать и спросить себя в то мгновение: «Что значит он и что может он значить теперь для нее, для этого любимого им больше души своей существа, в сравнении с этим «прежним» и «бесспорным», покаявшимся и воротившимся к этой когда-то погубленной им женщине с новой любовью, с предложениями честными, с обетом возрожденной и уже счастливой жизни.
Сначала он
был ошеломлен, и в ужасе у него вырвалось несколько слов, его сильно компрометирующих: «
Кровь!
Он
был как в лихорадке, он вопиял за пролитую
кровь, за
кровь отца, убитого сыном «с низкою целью ограбления».
Он бы убил себя, это наверно; он не убил себя именно потому, что «мать замолила о нем», и сердце его
было неповинно в
крови отца.
Я ни на йоту не отступаю от сказанного мною сейчас, но уж пусть, так и
быть, пусть на минуту и я соглашусь с обвинением, что несчастный клиент мой обагрил свои руки в
крови отца.
И клянусь: обвинением вашим вы только облегчите его, совесть его облегчите, он
будет проклинать пролитую им
кровь, а не сожалеть о ней.