Неточные совпадения
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь
в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что
человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?
Впрочем, странно бы требовать
в такое время, как наше, от
людей ясности.
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит
в себе иной раз сердцевину целого, а остальные
люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас называли, хотя он всю жизнь совсем почти не жил
в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип
человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Так что случай этот был, может быть, единственным
в своем роде
в жизни Федора Павловича, сладострастнейшего
человека во всю свою жизнь,
в один миг готового прильнуть к какой угодно юбке, только бы та его поманила.
В большинстве случаев
люди, даже злодеи, гораздо наивнее и простодушнее, чем мы вообще о них заключаем.
В продолжение своей карьеры он перебывал
в связях со многими либеральнейшими
людьми своей эпохи, и
в России и за границей, знавал лично и Прудона и Бакунина и особенно любил вспоминать и рассказывать, уже под концом своих странствий, о трех днях февральской парижской революции сорок восьмого года, намекая, что чуть ли и сам он не был
в ней участником на баррикадах.
Впрочем, ни Ефима Петровича, ни гениального воспитателя уже не было
в живых, когда молодой
человек, кончив гимназию, поступил
в университет.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому
человеку в первые его два года
в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был все это время кормить и содержать себя сам и
в то же время учиться.
Как бы там ни было, молодой
человек не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками
в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки
в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец».
Статейки эти, говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли
в ход, и уж
в этом одном молодой
человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая
в столицах, по обыкновению, с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах с французского или о переписке.
В конце концов некоторые догадливые
люди решили, что вся статья есть лишь дерзкий фарс и насмешка.
Вообще судя, странно было, что молодой
человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился
в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни за что и ни
в каком случае, если бы сын у него попросил, но все же всю жизнь боялся, что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут да и попросят денег.
И вот молодой
человек поселяется
в доме такого отца, живет с ним месяц и другой, и оба уживаются как не надо лучше.
Что-то было
в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом), что он не хочет быть судьей
людей, что он не захочет взять на себя осуждения и ни за что не осудит.
Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому
человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про себя рассуждает»), скоро кончил, однако же, тем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать, не далее как через две какие-нибудь недели, правда с пьяными слезами,
в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и так, как никогда, конечно, не удавалось такому, как он, никого любить…
Петр Александрович Миусов,
человек насчет денег и буржуазной честности весьма щекотливый, раз, впоследствии, приглядевшись к Алексею, произнес о нем следующий афоризм: «Вот, может быть, единственный
человек в мире, которого оставьте вы вдруг одного и без денег на площади незнакомого
в миллион жителей города, и он ни за что не погибнет и не умрет с голоду и холоду, потому что его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения, а пристроившему никакой тягости, а, может быть, напротив, почтут за удовольствие».
Есть ли
в свете такой
человек?
Правда, пожалуй, и то, что это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения
человека от рабства к свободе и к нравственному совершенствованию может обратиться
в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе.
Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване были тем характернее
в глазах Алеши, что брат Дмитрий был
человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность как личности и характеры, что, может быть, нельзя бы было и придумать двух
человек несходнее между собой.
Приехали они
в двух экипажах;
в первом экипаже,
в щегольской коляске, запряженной парой дорогих лошадей, прибыл Петр Александрович Миусов со своим дальним родственником, очень молодым
человеком, лет двадцати, Петром Фомичом Калгановым.
Этот молодой
человек готовился поступить
в университет; Миусов же, у которого он почему-то пока жил, соблазнял его с собою за границу,
в Цюрих или
в Иену, чтобы там поступить
в университет и окончить курс.
Во взгляде его случалась странная неподвижность: подобно всем очень рассеянным
людям, он глядел на вас иногда
в упор и подолгу, а между тем совсем вас не видел.
Было, однако, странно; их по-настоящему должны бы были ждать и, может быть, с некоторым даже почетом: один недавно еще тысячу рублей пожертвовал, а другой был богатейшим помещиком и образованнейшим, так сказать,
человеком, от которого все они тут отчасти зависели по поводу ловель рыбы
в реке, вследствие оборота, какой мог принять процесс.
Они вышли из врат и направились лесом. Помещик Максимов,
человек лет шестидесяти, не то что шел, а, лучше сказать, почти бежал сбоку, рассматривая их всех с судорожным, невозможным почти любопытством.
В глазах его было что-то лупоглазое.
— А пожалуй; вы
в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой
человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным
людям.
В келье еще раньше их дожидались выхода старца два скитские иеромонаха, один — отец библиотекарь, а другой — отец Паисий,
человек больной, хотя и не старый, но очень, как говорили про него, ученый.
Он уважал свой взгляд, имел эту слабость, во всяком случае
в нем простительную, приняв
в соображение, что было ему уже пятьдесят лет — возраст,
в который умный светский и обеспеченный
человек всегда становится к себе почтительнее, иногда даже поневоле.
Выходит исправник, высокий, толстый, белокурый и угрюмый
человек, — самые опасные
в таких случаях субъекты: печень у них, печень.
Именно мне все так и кажется, когда я к
людям вхожу, что я подлее всех и что меня все за шута принимают, так вот «давай же я и
в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства
в пороках своих, а все от беспрерывной лжи и
людям и себе самому.
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам. Мне самому говорили. Я это
в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас
в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый
человек, который специально изучал статистику России… долго жил
в России… Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю
людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц.
В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за
людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не
в состоянии прожить ни с кем
в одной комнате, о чем знаю из опыта.
В одни сутки я могу даже лучшего
человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается.
Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел
людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще.
Второе: что «уголовная и судно-гражданская власть не должна принадлежать церкви и несовместима с природой ее и как божественного установления, и как союза
людей для религиозных целей» и наконец, в-третьих: что «церковь есть царство не от мира сего»…
Таким образом (то есть
в целях будущего), не церковь должна искать себе определенного места
в государстве, как «всякий общественный союз» или как «союз
людей для религиозных целей» (как выражается о церкви автор, которому возражаю), а, напротив, всякое земное государство должно бы впоследствии обратиться
в церковь вполне и стать не чем иным, как лишь церковью, и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели.
Теперь, с другой стороны, возьмите взгляд самой церкви на преступление: разве не должен он измениться против теперешнего, почти языческого, и из механического отсечения зараженного члена, как делается ныне для охранения общества, преобразиться, и уже вполне и не ложно,
в идею о возрождении вновь
человека, о воскресении его и спасении его…
Если что и охраняет общество даже
в наше время и даже самого преступника исправляет и
в другого
человека перерождает, то это опять-таки единственно лишь закон Христов, сказывающийся
в сознании собственной совести.
Но есть из них, хотя и немного, несколько особенных
людей: это
в Бога верующие и христиане, а
в то же время и социалисты.
Не далее как дней пять тому назад,
в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил
в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло
людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы
человек любил человечество — не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что
люди веровали
в свое бессмертие.
Но и этого мало, он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мы теперь, не верующего ни
в Бога, ни
в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться
в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен
человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом
в его положении.
— Неужели вы действительно такого убеждения о последствиях иссякновения у
людей веры
в бессмертие души их? — спросил вдруг старец Ивана Федоровича.
— Недостойная комедия, которую я предчувствовал, еще идя сюда! — воскликнул Дмитрий Федорович
в негодовании и тоже вскочив с места. — Простите, преподобный отец, — обратился он к старцу, — я
человек необразованный и даже не знаю, как вас именовать, но вас обманули, а вы слишком были добры, позволив нам у вас съехаться. Батюшке нужен лишь скандал, для чего — это уж его расчет. У него всегда свой расчет. Но, кажется, я теперь знаю для чего…
Но хоть обольстительница эта и жила, так сказать,
в гражданском браке с одним почтенным
человеком, но характера независимого, крепость неприступная для всех, все равно что жена законная, ибо добродетельна, — да-с! отцы святые, она добродетельна!
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте себе: есть здесь бедный, но почтенный
человек, отставной капитан, был
в несчастье, отставлен от службы, но не гласно, не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович
в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
— Зачем живет такой
человек! — глухо прорычал Дмитрий Федорович, почти уже
в исступлении от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти от того сгорбившись, — нет, скажите мне, можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю, — оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорил медленно и мерно.
— А чего ты весь трясешься? Знаешь ты штуку? Пусть он и честный
человек, Митенька-то (он глуп, но честен); но он — сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. Ведь я только на тебя, Алеша, дивлюсь: как это ты девственник? Ведь и ты Карамазов! Ведь
в вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. Ну вот эти три сладострастника друг за другом теперь и следят… с ножами за сапогом. Состукнулись трое лбами, а ты, пожалуй, четвертый.
Тут влюбится
человек в какую-нибудь красоту,
в тело женское, или даже только
в часть одну тела женского (это сладострастник может понять), то и отдаст за нее собственных детей, продаст отца и мать, Россию и отечество; будучи честен, пойдет и украдет; будучи кроток — зарежет, будучи верен — изменит.