Неточные совпадения
Вообще судя, странно было,
что молодой человек, столь ученый, столь гордый и осторожный на вид, вдруг явился в такой безобразный дом, к такому отцу, который всю жизнь его игнорировал, не знал его и не помнил, и хоть не дал бы, конечно, денег ни за
что и ни в каком случае, если бы сын у него попросил, но все
же всю жизнь боялся,
что и сыновья, Иван и Алексей, тоже когда-нибудь придут
да и попросят денег.
Ну
что ж, пожалуй, у тебя
же есть свои две тысчоночки, вот тебе и приданое, а я тебя, мой ангел, никогда не оставлю,
да и теперь внесу за тебя
что там следует, если спросят.
А впрочем, ступай, доберись там до правды,
да и приди рассказать: все
же идти на тот свет будет легче, коли наверно знаешь,
что там такое.
Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши,
что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и
что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той
же правде и тому
же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь
да рядом для многих из них почти совсем не по силам.
—
Да еще
же бы нет?
Да я зачем
же сюда и приехал, как не видеть все их здешние обычаи. Я одним только затрудняюсь, именно тем,
что я теперь с вами, Федор Павлович…
— На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика
же в тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас,
что ты хворый, думаю,
что ж, я пойду его сама повидаю: вот и вижу тебя,
да какой
же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою!
Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— То есть
что же это такое? Я опять перестаю понимать, — перебил Миусов, — опять какая-то мечта. Что-то бесформенное,
да и понять нельзя. Как это отлучение,
что за отлучение? Я подозреваю, вы просто потешаетесь, Иван Федорович.
Во многих случаях, казалось бы, и у нас то
же; но в том и дело,
что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того, еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником, как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того, есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и не деятельный, но все
же живущий для будущего, хотя бы в мечте,
да и преступником самим несомненно, инстинктом души его, признаваемый.
Оттого,
что все на меня, а Дмитрий Федорович в итоге еще мне
же должен,
да не сколько-нибудь, а несколько тысяч-с, на
что имею все документы!
— Петр Александрович, как
же бы я посмел после того,
что случилось! Увлекся, простите, господа, увлекся! И, кроме того, потрясен!
Да и стыдно. Господа, у иного сердце как у Александра Македонского, а у другого — как у собачки Фидельки. У меня — как у собачки Фидельки. Обробел! Ну как после такого эскапада
да еще на обед, соусы монастырские уплетать? Стыдно, не могу, извините!
—
Да, надо разъяснить,
что это не мы. К тому
же батюшки не будет, — заметил Иван Федорович.
—
Чего же ты снова? — тихо улыбнулся старец. — Пусть мирские слезами провожают своих покойников, а мы здесь отходящему отцу радуемся. Радуемся и молим о нем. Оставь
же меня. Молиться надо. Ступай и поспеши. Около братьев будь.
Да не около одного, а около обоих.
— Ну не говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, —
что это фон Зон!
Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон!
Да как ты вырвался оттуда?
Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо
же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Из той ватаги гулявших господ как раз оставался к тому времени в городе лишь один участник,
да и то пожилой и почтенный статский советник, обладавший семейством и взрослыми дочерьми и который уж отнюдь ничего бы не стал распространять, если бы даже
что и было; прочие
же участники, человек пять, на ту пору разъехались.
— Куда
же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя себя в совершенно пустом саду, в котором никого, кроме их обоих, не было. Сад был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них не менее как шагах в пятидесяти. —
Да тут никого нет,
чего ты шепчешь?
— К ней и к отцу! Ух! Совпадение!
Да ведь я тебя для
чего же и звал-то, для
чего и желал, для
чего алкал и жаждал всеми изгибами души и даже ребрами? Чтобы послать тебя именно к отцу от меня, а потом и к ней, к Катерине Ивановне,
да тем и покончить и с ней, и с отцом. Послать ангела. Я мог бы послать всякого, но мне надо было послать ангела. И вот ты сам к ней и к отцу.
Что же касается Ивана, то ведь я
же понимаю, с каким проклятием должен он смотреть теперь на природу,
да еще при его-то уме!
—
Да я потому-то тебя и посылаю вместо себя,
что это невозможно, а то как
же я сам-то ей это скажу?
— Так это к Грушеньке! — горестно воскликнул Алеша, всплеснув руками. —
Да неужто
же Ракитин в самом деле правду сказал? А я думал,
что ты только так к ней походил и кончил.
Он тотчас
же передал ключ от шкафа Смердякову: «Ну и читай, будешь библиотекарем,
чем по двору шляться, садись
да читай.
Да и сам Бог вседержитель с татарина если и будет спрашивать, когда тот помрет, то, полагаю, каким-нибудь самым малым наказанием (так как нельзя
же совсем не наказать его), рассудив,
что ведь неповинен
же он в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел.
Опять-таки и то взямши,
что никто в наше время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, кроме разве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух,
да и то, может, где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так
что их и не найдешь вовсе, — то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие, то неужели
же всех сих остальных, то есть население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет Господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит?
— Видишь, я вот знаю,
что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно так
же, хотя тебе и кажется,
что он тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает.
Да не украдет он, вот
что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет,
да к тому
же ко всему и черт с ним, по правде-то, так стоит ли об нем говорить?
Знаю, бывало,
что так у ней всегда болезнь начиналась,
что завтра
же она кликушей выкликать начнет и
что смешок этот теперешний, маленький, никакого восторга не означает, ну
да ведь хоть и обман,
да восторг.
И вот слышу, ты идешь, — Господи, точно слетело
что на меня вдруг:
да ведь есть
же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю!
И он вдруг удалился, на этот раз уже совсем. Алеша пошел к монастырю. «Как
же, как
же я никогда его не увижу,
что он говорит? — дико представлялось ему, —
да завтра
же непременно увижу и разыщу его, нарочно разыщу,
что он такое говорит!..»
— Вот таких-то эти нежные барышни и любят, кутил
да подлецов! Дрянь, я тебе скажу, эти барышни бледные; то ли дело… Ну! кабы мне его молодость,
да тогдашнее мое лицо (потому
что я лучше его был собой в двадцать восемь-то лет), так я бы точно так
же, как и он, побеждал. Каналья он! А Грушеньку все-таки не получит-с, не получит-с… В грязь обращу!
— Монах в гарнитуровых штанах! — крикнул мальчик, все тем
же злобным и вызывающим взглядом следя за Алешей,
да кстати и став в позу, рассчитывая,
что Алеша непременно бросится на него теперь, но Алеша повернулся, поглядел на него и пошел прочь. Но не успел он сделать и трех шагов, как в спину его больно ударился пущенный мальчиком самый большой булыжник, который только был у него в кармане.
— Войдите, войдите ко мне сюда, — настойчиво и повелительно закричала она, — теперь уж без глупостей! О Господи,
что ж вы стояли и молчали такое время? Он мог истечь кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всего воды, воды! Надо рану промыть, просто опустить в холодную воду, чтобы боль перестала, и держать, все держать… Скорей, скорей воды, мама, в полоскательную чашку.
Да скорее
же, — нервно закончила она. Она была в совершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.
— Мама, вы меня убьете. Ваш Герценштубе приедет и скажет,
что не может понять! Воды, воды! Мама, ради Бога, сходите сами, поторопите Юлию, которая где-то там завязла и никогда не может скоро прийти!
Да скорее
же, мама, иначе я умру…
—
Да ведь не могла
же я знать,
что он придет с укушенным пальцем, а то, может быть, вправду нарочно бы сделала. Ангел мама, вы начинаете говорить чрезвычайно остроумные вещи.
Теперь вдруг прямое и упорное уверение госпожи Хохлаковой,
что Катерина Ивановна любит брата Ивана и только сама, нарочно, из какой-то игры, из «надрыва», обманывает себя и сама себя мучит напускною любовью своею к Дмитрию из какой-то будто бы благодарности, — поразило Алешу: «
Да, может быть, и в самом деле полная правда именно в этих словах!» Но в таком случае каково
же положение брата Ивана?
Ибо Дмитрий только (положим, хоть в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею, «к своему
же счастию» (
чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог бы пред нею смириться,
да и смирение это не дало бы ему счастия.
—
Да я и сам не знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я знаю,
что я нехорошо это говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем
же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение мое в том,
что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите… с самого начала…
Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо
же кому-нибудь правду сказать… потому
что никто здесь правды не хочет сказать…
—
Да нет
же, нет! Спасением моим клянусь вам,
что нет! И никто не узнает никогда, только мы: я, вы,
да она,
да еще одна дама, ее большой друг…
—
Да почем
же я знал,
что я ее вовсе не люблю! Хе-хе! Вот и оказалось,
что нет. А ведь как она мне нравилась! Как она мне даже давеча нравилась, когда я речь читал. И знаешь ли, и теперь нравится ужасно, а между тем как легко от нее уехать. Ты думаешь, я фанфароню?
Ну так представь
же себе,
что в окончательном результате я мира этого Божьего — не принимаю и хоть и знаю,
что он существует,
да не допускаю его вовсе.
—
Да, во-первых, хоть для русизма: русские разговоры на эти темы все ведутся как глупее нельзя вести. А во-вторых, опять-таки
чем глупее, тем ближе к делу.
Чем глупее, тем и яснее. Глупость коротка и нехитра, а ум виляет и прячется. Ум подлец, а глупость пряма и честна. Я довел дело до моего отчаяния, и
чем глупее я его выставил, тем для меня
же выгоднее.
Да и так ли еще: сколь многие из этих избранников, из могучих, которые могли бы стать избранниками, устали наконец, ожидая тебя, и понесли и еще понесут силы духа своего и жар сердца своего на иную ниву и кончат тем,
что на тебя
же и воздвигнут свободное знамя свое.
—
Да ведь это
же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал. К
чему ты в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты,
что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О Господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
— Я, брат, уезжая, думал,
что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу,
что и в твоем сердце мне нет места, мой милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и
что же, за это ты от меня отречешься,
да,
да?
—
Да ведь, говорят, падучую нельзя заранее предузнать,
что вот в такой-то час будет. Как
же ты говоришь,
что завтра придет? — с особенным и раздражительным любопытством осведомился Иван Федорович.
— А зачем ему к отцу проходить,
да еще потихоньку, если, как ты сам говоришь, Аграфена Александровна и совсем не придет, — продолжал Иван Федорович, бледнея от злобы, — сам
же ты это говоришь,
да и я все время, тут живя, был уверен,
что старик только фантазирует и
что не придет к нему эта тварь. Зачем
же Дмитрию врываться к старику, если та не придет? Говори! Я хочу твои мысли знать.
Обещанию
же этому,
да и всякому слову отходящего старца, отец Паисий веровал твердо, до того,
что если бы видел его и совсем уже без сознания и даже без дыхания, но имел бы его обещание,
что еще раз восстанет и простится с ним, то не поверил бы, может быть, и самой смерти, все ожидая,
что умирающий очнется и исполнит обетованное.
Общество городское было разнообразное, многолюдное и веселое, гостеприимное и богатое, принимали
же меня везде хорошо, ибо был я отроду нрава веселого,
да к тому
же и слыл не за бедного,
что в свете значит немало.
«Матушка, кровинушка ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!» «Господи,
да неужто
же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее,
да и хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем:
что я иду делать?
Кричат и секунданты, особенно мой: «Как это срамить полк, на барьере стоя, прощения просить; если бы только я это знал!» Стал я тут пред ними пред всеми и уже не смеюсь: «Господа мои, говорю, неужели так теперь для нашего времени удивительно встретить человека, который бы сам покаялся в своей глупости и повинился, в
чем сам виноват, публично?» — «
Да не на барьере
же», — кричит мой секундант опять.
Вот я раз в жизни взял
да и поступил искренно, и
что же, стал для всех вас точно юродивый: хоть и полюбили меня, а все
же надо мной, говорю, смеетесь».
Иногда
же долго и как бы пронзительно смотрит на меня — думаю: «Что-нибудь сейчас
да и скажет», а он вдруг перебьет и заговорит о чем-нибудь известном и обыкновенном.
— Знаю,
что наступит рай для меня, тотчас
же и наступит, как объявлю. Четырнадцать лет был во аде. Пострадать хочу. Приму страдание и жить начну. Неправдой свет пройдешь,
да назад не воротишься. Теперь не только ближнего моего, но и детей моих любить не смею. Господи,
да ведь поймут
же дети, может быть,
чего стоило мне страдание мое, и не осудят меня! Господь не в силе, а в правде.