Неточные совпадения
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я
уже знаю, что это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю.
Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет Божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
Ведь
если я упущу и теперешний случай — то мне во всю жизнь никто
уж не ответит.
— Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии Бога, и в бессмертии души вашей.
Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда
уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно.
И вот — представьте, я с содроганием это
уже решила:
если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность.
Если же возвращается в общество, то нередко с такою ненавистью, что самое общество как бы
уже само отлучает от себя.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить,
если я
уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
«По крайней мере монахи-то
уж тут не виноваты ни в чем, — решил он вдруг на крыльце игумена, — а
если и тут порядочный народ (этот отец Николай игумен тоже, кажется, из дворян), то почему же не быть с ними милым, любезным и вежливым?..
Но Иван Федорович, усевшийся
уже на место, молча и изо всей силы вдруг отпихнул в грудь Максимова, и тот отлетел на сажень.
Если не упал, то только случайно.
Из той ватаги гулявших господ как раз оставался к тому времени в городе лишь один участник, да и то пожилой и почтенный статский советник, обладавший семейством и взрослыми дочерьми и который
уж отнюдь ничего бы не стал распространять,
если бы даже что и было; прочие же участники, человек пять, на ту пору разъехались.
Ибо
если бы даже кожу мою
уже до половины содрали со спины, то и тогда по слову моему или крику не двинулась бы сия гора.
Вчера было глупость мне в голову пришла, когда я тебе на сегодня велел приходить: хотел было я через тебя узнать насчет Митьки-то,
если б ему тысячку, ну другую, я бы теперь отсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем, лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и
уже от нее совсем отказаться, а?
— Милый голубчик мама, это ужасно неостроумно с вашей стороны. А
если хотите поправиться и сказать сейчас что-нибудь очень умное, то скажите, милая мама, милостивому государю вошедшему Алексею Федоровичу, что он
уже тем одним доказал, что не обладает остроумием, что решился прийти к нам сегодня после вчерашнего и несмотря на то, что над ним все смеются.
Все, впрочем, в двух словах, я
уже решилась:
если даже он и женится на той… твари, — начала она торжественно, — которой я никогда, никогда простить не могу, то я все-таки не оставлю его!
— А что ж бы я моему мальчику-то сказал,
если б у вас деньги за позор наш взял? — и, проговорив это, бросился бежать, на сей раз
уже не оборачиваясь.
Госпожа Хохлакова опять встретила Алешу первая. Она торопилась: случилось нечто важное: истерика Катерины Ивановны кончилась обмороком, затем наступила «ужасная, страшная слабость, она легла, завела глаза и стала бредить. Теперь жар, послали за Герценштубе, послали за тетками. Тетки
уж здесь, а Герценштубе еще нет. Все сидят в ее комнате и ждут. Что-то будет, а она без памяти. А ну
если горячка!»
Если б обрадовался, да не очень, не показал этого, фасоны бы стал делать, как другие, принимая деньги, кривляться, ну тогда бы еще мог снести и принять, а то он
уж слишком правдиво обрадовался, а это-то и обидно.
— Ах, Боже мой, какая тут низость?
Если б обыкновенный светский разговор какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь заперлась с молодым человеком… Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тоже буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я все письма ваши буду распечатывать и всё читать… Это
уж вы будьте предуведомлены…
Если они на земле тоже ужасно страдают, то
уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих, съевших яблоко, — но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человеческому здесь на земле непонятное.
Я веровал, я хочу сам и видеть, а
если к тому часу буду
уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо
если все без меня произойдет, то будет слишком обидно.
Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и
если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то
уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна.
Ибо
если б и было что на том свете, то
уж, конечно, не для таких, как они.
То есть,
если я бы завтра и не уехал (кажется, уеду наверно) и мы бы еще опять как-нибудь встретились, то
уже на все эти темы ты больше со мной ни слова.
Они, как сами изволите знать (
если только изволите это знать),
уже несколько дней, как то есть ночь али даже вечер, так тотчас сызнутри и запрутся.
Оченно боятся они Дмитрия Федоровича, так что
если бы даже Аграфена Александровна
уже пришла, и они бы с ней заперлись, а Дмитрий Федорович тем временем где появится близко, так и тут беспременно обязан я им тотчас о том доложить, постучамши три раза, так что первый-то знак в пять стуков означает: «Аграфена Александровна пришли», а второй знак в три стука — «оченно, дескать, надоть»; так сами по нескольку раз на примере меня учили и разъясняли.
Обещанию же этому, да и всякому слову отходящего старца, отец Паисий веровал твердо, до того, что
если бы видел его и совсем
уже без сознания и даже без дыхания, но имел бы его обещание, что еще раз восстанет и простится с ним, то не поверил бы, может быть, и самой смерти, все ожидая, что умирающий очнется и исполнит обетованное.
Други и учители, слышал я не раз, а теперь в последнее время еще слышнее стало о том, как у нас иереи Божии, а пуще всего сельские, жалуются слезно и повсеместно на малое свое содержание и на унижение свое и прямо заверяют, даже печатно, — читал сие сам, — что не могут они
уже теперь будто бы толковать народу Писание, ибо мало у них содержания, и
если приходят
уже лютеране и еретики и начинают отбивать стадо, то и пусть отбивают, ибо мало-де у нас содержания.
Потом
уж я твердо узнал, что принял он вызов мой как бы тоже из ревнивого ко мне чувства: ревновал он меня и прежде, немножко, к жене своей, еще тогда невесте; теперь же подумал, что
если та узнает, что он оскорбление от меня перенес, а вызвать на поединок не решился, то чтобы не стала она невольно презирать его и не поколебалась любовь ее.
Кричат и секунданты, особенно мой: «Как это срамить полк, на барьере стоя, прощения просить;
если бы только я это знал!» Стал я тут пред ними пред всеми и
уже не смеюсь: «Господа мои, говорю, неужели так теперь для нашего времени удивительно встретить человека, который бы сам покаялся в своей глупости и повинился, в чем сам виноват, публично?» — «Да не на барьере же», — кричит мой секундант опять.
Иметь обеды, выезды, экипажи, чины и рабов-прислужников считается
уже такою необходимостью, для которой жертвуют даже жизнью, честью и человеколюбием, чтоб утолить эту необходимость, и даже убивают себя,
если не могут утолить ее.
А потому в мире все более и более угасает мысль о служении человечеству, о братстве и целостности людей и воистину встречается мысль сия даже
уже с насмешкой, ибо как отстать от привычек своих, куда пойдет сей невольник,
если столь привык утолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумал?
Воистину,
если не говорят сего (ибо не умеют еще сказать сего), то так поступают, сам видел, сам испытывал, и верите ли: чем беднее и ниже человек наш русский, тем и более в нем сей благолепной правды заметно, ибо богатые из них кулаки и мироеды во множестве
уже развращены, и много, много тут от нерадения и несмотрения нашего вышло!
Если же все оставят тебя и
уже изгонят тебя силой, то, оставшись один, пади на землю и целуй ее, омочи ее слезами твоими, и даст плод от слез твоих земля, хотя бы и не видал и не слыхал тебя никто в уединении твоем.
А
если вас таких двое сойдутся, то вот
уж и весь мир, мир живой любви, обнимите друг друга в умилении и восхвалите Господа: ибо хотя и в вас двоих, но восполнилась правда его.
Если же злодейство людей возмутит тебя негодованием и скорбью
уже необоримою, даже до желания отомщения злодеям, то более всего страшись сего чувства; тотчас же иди и ищи себе мук так, как бы сам был виновен в сем злодействе людей.
Тут прибавлю еще раз от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном, и я, конечно, выпустил бы его в рассказе моем вовсе без упоминовения,
если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши, составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум
уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели.
Кроткий отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал было возражать некоторым из злословников, что «не везде ведь это и так» и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах, на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цвет костей их, когда телеса их полежат
уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и
если обрящутся кости желты, как воск, то вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного;
если же не желты, а черны обрящутся, то значит не удостоил такого Господь славы, — вот как на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил отец Иосиф.
Тем не менее, несмотря на всю смутную безотчетность его душевного состояния и на все угнетавшее его горе, он все же дивился невольно одному новому и странному ощущению, рождавшемуся в его сердце: эта женщина, эта «страшная» женщина не только не пугала его теперь прежним страхом, страхом, зарождавшимся в нем прежде при всякой мечте о женщине,
если мелькала таковая в его душе, но, напротив, эта женщина, которую он боялся более всех, сидевшая у него на коленях и его обнимавшая, возбуждала в нем вдруг теперь совсем иное, неожиданное и особливое чувство, чувство какого-то необыкновенного, величайшего и чистосердечнейшего к ней любопытства, и все это
уже безо всякой боязни, без малейшего прежнего ужаса — вот что было главное и что невольно удивляло его.
О, тотчас же увезет как можно, как можно дальше,
если не на край света, то куда-нибудь на край России, женится там на ней и поселится с ней incognito, [тайно (лат.).] так чтоб
уж никто не знал об них вовсе, ни здесь, ни там и нигде.
«Пусть
уж лучше я пред тем, убитым и ограбленным, убийцей и вором выйду и пред всеми людьми, и в Сибирь пойду, чем
если Катя вправе будет сказать, что я ей изменил, и у нее же деньги украл, и на ее же деньги с Грушенькой убежал добродетельную жизнь начинать!
Но почему-то в нем, и даже
уже давно, основалось убеждение, что этот старый развратитель, дышащий теперь на ладан, может быть, вовсе не будет в настоящую минуту противиться,
если Грушенька устроит как-нибудь свою жизнь честно и выйдет за «благонадежного человека» замуж.
— И
уж если такой делец, как этот старик (благороднейший старик, и какая осанка!), указал этот путь, то… то
уж, конечно, выигран путь.
Ревнивец чрезвычайно скоро (разумеется, после страшной сцены вначале) может и способен простить, например,
уже доказанную почти измену,
уже виденные им самим объятия и поцелуи,
если бы, например, он в то же время мог как-нибудь увериться, что это было «в последний раз» и что соперник его с этого часа
уже исчезнет, уедет на край земли, или что сам он увезет ее куда-нибудь в такое место, куда
уж больше не придет этот страшный соперник.
Тем не менее когда ступил на крыльцо дома госпожи Хохлаковой, вдруг почувствовал на спине своей озноб ужаса: в эту только секунду он сознал вполне и
уже математически ясно, что тут ведь последняя
уже надежда его, что дальше
уже ничего не остается в мире,
если тут оборвется, «разве зарезать и ограбить кого-нибудь из-за трех тысяч, а более ничего…».
— Сударыня,
если вы опытный доктор, то я зато опытный больной, — слюбезничал через силу Митя, — и предчувствую, что
если вы
уж так следите за судьбой моею, то и поможете ей в ее гибели, но для этого позвольте мне наконец изложить пред вами тот план, с которым я рискнул явиться… и то, чего от вас ожидаю… Я пришел, сударыня…
Что означало это битье себя по груди по этому месту и на что он тем хотел указать — это была пока еще тайна, которую не знал никто в мире, которую он не открыл тогда даже Алеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключались гибель и самоубийство, он так
уж решил,
если не достанет тех трех тысяч, чтоб уплатить Катерине Ивановне и тем снять с своей груди, «с того места груди» позор, который он носил на ней и который так давил его совесть.
— Помирились. Сцепились — и помирились. В одном месте. Разошлись приятельски. Один дурак… он мне простил… теперь
уж наверно простил…
Если бы встал, так не простил бы, — подмигнул вдруг Митя, — только знаете, к черту его, слышите, Петр Ильич, к черту, не надо! В сию минуту не хочу! — решительно отрезал Митя.
— Знаешь ты, что надо дорогу давать. Что ямщик, так
уж никому и дороги не дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй себя…
если только испортил,
если только загубил кому жизнь — казни себя и уйди.
Несмотря на приобретенные
уже тысячки, Трифон Борисыч очень любил сорвать с постояльца кутящего и, помня, что еще месяца не прошло, как он в одни сутки поживился от Дмитрия Федоровича, во время кутежа его с Грушенькой, двумя сотнями рубликов с лишком,
если не всеми тремя, встретил его теперь радостно и стремительно,
уже по тому одному, как подкатил ко крыльцу его Митя, почуяв снова добычу.
Казалось бы, что всего прямее и ближе было бы ему теперь отправиться в дом Федора Павловича узнать, не случилось ли там чего, а
если случилось, то что именно, и,
уже убедившись неоспоримо, тогда только идти к исправнику, как твердо
уже положил Петр Ильич.
В комнате, в которой лежал Федор Павлович, никакого особенного беспорядка не заметили, но за ширмами, у кровати его, подняли на полу большой, из толстой бумаги, канцелярских размеров конверт с надписью: «Гостинчик в три тысячи рублей ангелу моему Грушеньке,
если захочет прийти», а внизу было приписано, вероятно
уже потом, самим Федором Павловичем: «и цыпленочку».