Неточные совпадения
И ведь
знает человек, что
никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову привязался и из горошинки сделал гору, —
знает сам это, а все-таки самый первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большого удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной…
Теперь они приехали вдруг опять, хотя и
знали, что старец почти уже не может вовсе
никого принимать, и, настоятельно умоляя, просили еще раз «счастья узреть великого исцелителя».
Впоследствии Федор Павлович клятвенно уверял, что тогда и он вместе со всеми ушел; может быть, так именно и было,
никто этого не
знает наверно и никогда не
знал, но месяцев через пять или шесть все в городе заговорили с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная, спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик?
Старик, который меня же корил небылицей, этой-то штуки и не
знает: я
никому никогда не рассказывал, тебе первому сейчас расскажу, конечно Ивана исключая, Иван все
знает.
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста, от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю,
никому не скажу, а вы
знаете, что я на сей счет могила, а вот что хотел я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите мне тогда лучше вашу институтку секретно, мне как раз деньги выслали, я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
Слушай: ведь я, разумеется, завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшим, так сказать, образом завершить и чтобы
никто, стало быть, этого не
знал и не мог бы
знать.
Как раз пред тем, как я Грушеньку пошел бить, призывает меня в то самое утро Катерина Ивановна и в ужасном секрете, чтобы покамест
никто не
знал (для чего, не
знаю, видно, так ей было нужно), просит меня съездить в губернский город и там по почте послать три тысячи Агафье Ивановне, в Москву; потому в город, чтобы здесь и не
знали.
Но я не могу больше жить, если не скажу вам того, что родилось в моем сердце, а этого
никто, кроме нас двоих, не должен до времени
знать.
— Да я и сам не
знаю… У меня вдруг как будто озарение… Я
знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки все скажу, — продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом. — Озарение мое в том, что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите… с самого начала… Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе… с самого начала… а только чтит… Я, право, не
знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что
никто здесь правды не хочет сказать…
Никто-то об этом не
узнает, никаких несправедливых сплетен не может произойти… вот эти двести рублей, и, клянусь, вы должны принять их, иначе… иначе, стало быть, все должны быть врагами друг другу на свете!
— Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И
никто не
узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна дама, ее большой друг…
Когда вышли мы офицерами, то готовы были проливать свою кровь за оскорбленную полковую честь нашу, о настоящей же чести почти
никто из нас и не
знал, что она такое есть, а
узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.
Да и о любви его к ней
никто не
знал, ибо был и всегда характера молчаливого и несообщительного, и друга, которому поверял бы душу свою, не имел.
— Бог сжалился надо мной и зовет к себе.
Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих и лобызать их. Мне не верят, и
никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога, сердце как в раю веселится… долг исполнил…
Ибо в каждый час и каждое мгновение тысячи людей покидают жизнь свою на сей земле и души их становятся пред Господом — и сколь многие из них расстались с землею отъединенно,
никому не ведомо, в грусти и тоске, что никто-то не пожалеет о них и даже не
знает о них вовсе: жили ль они или нет.
Так вот нет же,
никто того не видит и не
знает во всей вселенной, а как сойдет мрак ночной, все так же, как и девчонкой, пять лет тому, лежу иной раз, скрежещу зубами и всю ночь плачу: «Уж я ж ему, да уж я ж ему, думаю!» Слышал ты это все?
И не
знает никто во всем свете, каково мне теперь, да и не может
знать…
О, тотчас же увезет как можно, как можно дальше, если не на край света, то куда-нибудь на край России, женится там на ней и поселится с ней incognito, [тайно (лат.).] так чтоб уж
никто не
знал об них вовсе, ни здесь, ни там и нигде.
— О, если вы разумели деньги, то у меня их нет. У меня теперь совсем нет денег, Дмитрий Федорович, я как раз воюю теперь с моим управляющим и сама на днях заняла пятьсот рублей у Миусова. Нет, нет, денег у меня нет. И
знаете, Дмитрий Федорович, если б у меня даже и были, я бы вам не дала. Во-первых, я
никому не даю взаймы. Дать взаймы значит поссориться. Но вам, вам я особенно бы не дала, любя вас, не дала бы, чтобы спасти вас, не дала бы, потому что вам нужно только одно: прииски, прииски и прииски!..
Что означало это битье себя по груди по этому месту и на что он тем хотел указать — это была пока еще тайна, которую не
знал никто в мире, которую он не открыл тогда даже Алеше, но в тайне этой заключался для него более чем позор, заключались гибель и самоубийство, он так уж решил, если не достанет тех трех тысяч, чтоб уплатить Катерине Ивановне и тем снять с своей груди, «с того места груди» позор, который он носил на ней и который так давил его совесть.
—
Знаешь ты, что надо дорогу давать. Что ямщик, так уж
никому и дороги не дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй себя… если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни себя и уйди.
Таким образом, ни Митя и
никто не
знали, что за ними наблюдают; ящик же его с пистолетами был давно уже похищен Трифоном Борисовичем и припрятан в укромное место.
— Да это же невозможно, господа! — вскричал он совершенно потерявшись, — я… я не входил… я положительно, я с точностью вам говорю, что дверь была заперта все время, пока я был в саду и когда я убегал из сада. Я только под окном стоял и в окно его видел, и только, только… До последней минуты помню. Да хоть бы и не помнил, то все равно
знаю, потому что знаки только и известны были что мне да Смердякову, да ему, покойнику, а он, без знаков,
никому бы в мире не отворил!
— И
знали про эти знаки только покойный родитель ваш, вы и слуга Смердяков? И
никто более? — еще раз осведомился Николай Парфенович.
А
знал один Смердяков, только один Смердяков, и
никто больше!..
Потому что только он один и
знал знаки, а без знаков отец бы
никому не отпер…
Даже до самого этого последнего дня сам Смуров не
знал, что Коля решил отправиться к Илюше в это утро, и только накануне вечером, прощаясь со Смуровым, Коля вдруг резко объявил ему, чтоб он ждал его завтра утром дома, потому что пойдет вместе с ним к Снегиревым, но чтобы не смел, однако же,
никого уведомлять о его прибытии, так как он хочет прийти нечаянно.
От всех вас уйду на Восток, чтоб
никого не
знать.
— Не может того быть. Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с, почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмерно любите, а пуще всего в покойном довольстве жить и чтобы
никому не кланяться — это пуще всего-с. Не захотите вы жизнь навеки испортить, такой стыд на суде приняв. Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой-с.
Этот новый факт оказался совершенною неожиданностью для всех,
никто про него до сих пор не
знал во всем городе, даже в монастыре, даже не
знал Митя.
Этого, впрочем, как-то
никто не слыхал, и
узнали уже впоследствии.
А за день до того, как убил отца, и написал мне это письмо, написал пьяный, я сейчас тогда увидела, написал из злобы и
зная, наверно
зная, что я
никому не покажу этого письма, даже если б он и убил.
Человек, не смигнувший задумать такое бесстрашное и зверское дело и потом исполнить его, — сообщает такие известия, которые
знает только он в целом мире и о которых, если бы только он об них умолчал,
никто и не догадался бы никогда в целом мире.
Напротив, повторяю это, если б он промолчал хоть только об деньгах, а потом убил и присвоил эти деньги себе, то
никто бы никогда в целом мире не мог обвинить его по крайней мере в убийстве для грабежа, ибо денег этих ведь
никто, кроме него, не видал,
никто не
знал, что они существуют в доме.
„Ведь унеси он этот пакет с собою, то
никто бы и не
узнал в целом мире, что был и существовал пакет, а в нем деньги, и что, стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
Ограблены, дескать, деньги, именно три тысячи — а существовали ли они в самом деле — этого
никто не
знает.
Давеча я был даже несколько удивлен: высокоталантливый обвинитель, заговорив об этом пакете, вдруг сам — слышите, господа, сам — заявил про него в своей речи, именно в том месте, где он указывает на нелепость предположения, что убил Смердяков: „Не было бы этого пакета, не останься он на полу как улика, унеси его грабитель с собою, то
никто бы и не
узнал в целом мире, что был пакет, а в нем деньги, и что, стало быть, деньги были ограблены подсудимым“.
Итак, единственно только этот разорванный клочок бумаги с надписью, даже по признанию самого обвинителя, и послужил к обвинению подсудимого в грабеже, „иначе-де не
узнал бы
никто, что был грабеж, а может быть, что были и деньги“.
Стали следить за нею и на чердаке дома, в углу за кирпичами, нашли ее сундук, про который
никто не
знал, его отперли и вынули из него трупик новорожденного и убитого ею младенца.
— Да, нельзя, это ужасно, — подтвердил Коля. —
Знаете, Карамазов, — понизил он вдруг голос, чтоб
никто не услышал, — мне очень грустно, и если б только можно было его воскресить, то я бы отдал все на свете!