Неточные совпадения
Говорю так, потому что
с прискорбием это предвижу.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще
с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и
говорить стыдно, и проч., и проч.
Статейки эти,
говорят, были так всегда любопытно и пикантно составлены, что быстро пошли в ход, и уж в этом одном молодой человек оказал все свое практическое и умственное превосходство над тою многочисленною, вечно нуждающеюся и несчастною частью нашей учащейся молодежи обоего пола, которая в столицах, по обыкновению,
с утра до ночи обивает пороги разных газет и журналов, не умея ничего лучше выдумать, кроме вечного повторения одной и той же просьбы о переводах
с французского или о переписке.
Приезд Алеши как бы подействовал на него даже
с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто
говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так называл он свою покойную жену, мать Алеши.
Особенно указывал он на свой нос, не очень большой, но очень тонкий,
с сильно выдающеюся горбиной: «Настоящий римский, —
говорил он, — вместе
с кадыком настоящая физиономия древнего римского патриция времен упадка».
Про старца Зосиму
говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много принял в душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что
с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать:
с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
Брат Дмитрий Федорович отзывался о брате Иване
с глубочайшим уважением,
с каким-то особым проникновением
говорил о нем.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните.
Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так я не намерен, чтобы меня
с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот
с ним боюсь входить к порядочным людям.
— Совсем неизвестно,
с чего вы в таком великом волнении, — насмешливо заметил Федор Павлович, — али грешков боитесь? Ведь он,
говорят, по глазам узнает, кто
с чем приходит. Да и как высоко цените вы их мнение, вы, такой парижанин и передовой господин, удивили вы меня даже, вот что!
«Господин исправник, будьте,
говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «Каким это,
говорит, Направником?» Я уж вижу
с первой полсекунды, что дело не выгорело, стоит серьезный, уперся: «Я,
говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли?
Раз, много лет уже тому назад,
говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да,
говорю, щекотал-с» — ну тут он меня и пощекотал…
— Никогда я вам этого не рассказывал, я
с вами и не
говорю никогда вовсе.
Нет,
с вами еще можно
говорить, можно жить!
— Тем самым и Никитушка меня утешал, в одно слово, как ты,
говорил: «Неразумная ты,
говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у Господа Бога вместе
с ангелами воспевает».
«Знаю я,
говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то,
с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко мне, кричит да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
— Ах, как это
с вашей стороны мило и великолепно будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А я ведь маме
говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь я всегда думала, что вы прекрасный, вот что мне приятно вам теперь сказать!
— Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать у нас: а между тем Lise мне два раза
говорила, что только
с вами ей хорошо.
Он вступил в разговор
с захожим монахом, ожидавшим, как мы уже
говорили, подле кресел Lise его выхода.
В мечтах я нередко,
говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни
с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает
с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что
говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве
с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Даже когда он волновался и
говорил с раздражением, взгляд его как бы не повиновался его внутреннему настроению и выражал что-то другое, иногда совсем не соответствующее настоящей минуте.
Даже место дому назначил: у Нового Каменного моста через Неву, который проектируется,
говорят, в Петербурге,
с Литейной на Выборгскую…
— Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю тебе, я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне
говорил, что ты
с нею связей любви не имеешь… Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?
Но убранство комнат также не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут
говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный кувшин
с монастырским квасом, славившимся в околотке.
— Ну не
говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его
с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Замечательно, что оба они всю жизнь свою чрезвычайно мало
говорили друг
с другом, разве о самых необходимых и текущих вещах.
С тех пор многие годы он ни разу о своем ребенке не упомянул, да и Марфа Игнатьевна ни разу при нем про ребенка своего не вспоминала, а когда
с кем случалось
говорить о своем «деточке», то
говорила шепотом, хотя бы тут и не было Григория Васильевича.
«Она сама, низкая, виновата», —
говорил он утвердительно, а обидчиком был не кто иной, как «Карп
с винтом» (так назывался один известный тогда городу страшный арестант, к тому времени бежавший из губернского острога и в нашем городе тайком проживавший).
Вот и вышла тогда первая моя штука: встречаю я Агафью Ивановну,
с которой всегда дружбу хранил, и
говорю: «А ведь у папаши казенных-то денег четырех тысяч пятисот рублей нет».
Только в этот раз (я тогда узнал все это совершенно случайно от подростка, слюнявого сынишки Трифонова, сына и наследника, развратнейшего мальчишки, какого свет производил), в этот раз,
говорю, Трифонов, возвратясь
с ярмарки, ничего не возвратил.
Она вся вздрогнула, посмотрела пристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже ни слова не
говоря, не
с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся и прямо мне в ноги — лбом до земли, не по-институтски, по-русски!
Я Ивану в этом смысле ничего и никогда не
говорил, Иван, разумеется, мне тоже об этом никогда ни полслова, ни малейшего намека; но судьба свершится, и достойный станет на место, а недостойный скроется в переулок навеки — в грязный свой переулок, в возлюбленный и свойственный ему переулок, и там, в грязи и вони, погибнет добровольно и
с наслаждением.
— Я жених, формальный и благословенный, произошло все в Москве, по моем приезде,
с парадом,
с образами, и в лучшем виде. Генеральша благословила и — веришь ли, поздравила даже Катю: ты выбрала,
говорит, хорошо, я вижу его насквозь. И веришь ли, Ивана она невзлюбила и не поздравила. В Москве же я много и
с Катей переговорил, я ей всего себя расписал, благородно, в точности, в искренности. Все выслушала...
«Не любит он нас
с тобой, этот изверг, —
говорил Григорий Марфе Игнатьевне, — да и никого не любит.
Федор Павлович любил и прежде, каждый раз после стола, за десертом, посмеяться и
поговорить хотя бы даже
с Григорием.
Григорий остолбенел и смотрел на оратора, выпучив глаза. Он хоть и не понимал хорошо, что
говорят, но что-то из всей этой дребедени вдруг понял и остановился
с видом человека, вдруг стукнувшегося лбом об стену. Федор Павлович допил рюмку и залился визгливым смехом.
— Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, равно как и всех, и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя «уважать вздумал». Алешку подавно, Алешку он презирает. Да не украдет он, вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко всему и черт
с ним, по правде-то, так стоит ли об нем
говорить?
— И верю, что веришь и искренно
говоришь. Искренно смотришь и искренно
говоришь. А Иван нет. Иван высокомерен… А все-таки я бы
с твоим монастырьком покончил. Взять бы всю эту мистику да разом по всей русской земле и упразднить, чтоб окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то, золота сколько бы на монетный двор поступило!
Теперь
с чем же он вас послал ко мне (я так и знала, что он вас пошлет!) —
говорите просто, самое последнее слово
говорите!..
— Не только
говорил, но это, может быть, всего сильнее убивало его. Он
говорил, что лишен теперь чести и что теперь уже все равно, —
с жаром ответил Алеша, чувствуя всем сердцем своим, как надежда вливается в его сердце и что в самом деле, может быть, есть выход и спасение для его брата. — Но разве вы… про эти деньги знаете? — прибавил он и вдруг осекся.
Алеша, разумеется, не думал об этом, но, хоть и очарованный, он,
с неприятным каким-то ощущением и как бы жалея, спрашивал себя: зачем это она так тянет слова и не может
говорить натурально?
(
Говоря «вот тут», Дмитрий Федорович ударял себя кулаком по груди и
с таким странным видом, как будто бесчестие лежало и сохранялось именно тут на груди его, в каком-то месте, в кармане может быть, или на шее висело зашитое.)
Иногда он пресекал
говорить совсем, как бы собираясь
с силами, задыхался, но был как бы в восторге.
Противник этот был чрезвычайно опасный, несмотря на то, что он, как молчальник, почти и не
говорил ни
с кем ни слова.
Ел он, как
говорили (да оно и правда было), всего лишь по два фунта хлеба в три дня, не более; приносил ему их каждые три дня живший тут же на пасеке пасечник, но даже и
с этим прислуживавшим ему пасечником отец Ферапонт тоже редко когда молвил слово.
Говорил с сильным ударением на о.
— Вот ты
говоришь это, — вдруг заметил старик, точно это ему в первый раз только в голову вошло, —
говоришь, а я на тебя не сержусь, а на Ивана, если б он мне это самое сказал, я бы рассердился.
С тобой только одним бывали у меня добренькие минутки, а то я ведь злой человек.
— Так вы сзади? Они правду, стало быть,
говорят про вас, что вы нападаете исподтишка? — обернулся опять Алеша, но на этот раз мальчишка
с остервенением опять пустил в Алешу камнем и уже прямо в лицо, но Алеша успел заслониться вовремя, и камень ударил его в локоть.
— Слышала, знаю, о, как я желаю
с вами
говорить!
С вами или
с кем-нибудь обо всем этом. Нет,
с вами,
с вами! И как жаль, что мне никак нельзя его видеть! Весь город возбужден, все в ожидании. Но теперь… знаете ли, что у нас теперь сидит Катерина Ивановна?
Алексей Федорович, я сбиваюсь, представьте: там теперь сидит ваш брат, то есть не тот, не ужасный вчерашний, а другой, Иван Федорович, сидит и
с ней
говорит: разговор у них торжественный…