Неточные совпадения
«
Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули», —
говаривал он потом, гадко по-своему хихикая.
Петр Александрович Миусов, о котором
я говорил уже выше, дальний родственник Федора Павловича по его первой жене, случился тогда опять у нас, в своем подгородном имении, пожаловав из Парижа, в котором уже совсем поселился.
Вот про этого-то Алексея
мне всего труднее
говорить теперешним моим предисловным рассказом, прежде чем вывести его на сцену в романе.
Я уже
говорил, что он очень обрюзг.
— А пожалуй; вы в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести себя прилично, помните.
Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из себя строить, так
я не намерен, чтобы
меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, —
я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— Совсем неизвестно, с чего вы в таком великом волнении, — насмешливо заметил Федор Павлович, — али грешков боитесь? Ведь он,
говорят, по глазам узнает, кто с чем приходит. Да и как высоко цените вы их мнение, вы, такой парижанин и передовой господин, удивили вы
меня даже, вот что!
«Господин исправник, будьте,
говорю, нашим, так сказать, Направником!» — «Каким это,
говорит, Направником?»
Я уж вижу с первой полсекунды, что дело не выгорело, стоит серьезный, уперся: «
Я,
говорю, пошутить желал, для общей веселости, так как господин Направник известный наш русский капельмейстер, а нам именно нужно для гармонии нашего предприятия вроде как бы тоже капельмейстера…» И резонно ведь разъяснил и сравнил, не правда ли?
«Извините,
говорит,
я исправник и каламбуров из звания моего строить не позволю».
Я за ним, кричу: «Да, да, вы исправник, а не Направник!» — «Нет,
говорит, уж коль сказано, так, значит,
я Направник».
Раз, много лет уже тому назад,
говорю одному влиятельному даже лицу: «Ваша супруга щекотливая женщина-с», — в смысле то есть чести, так сказать нравственных качеств, а он
мне вдруг на то: «А вы ее щекотали?» Не удержался, вдруг, дай, думаю, полюбезничаю: «Да,
говорю, щекотал-с» — ну тут он
меня и пощекотал…
Представьте, ведь
я и это знал, Петр Александрович, и даже, знаете, предчувствовал, что делаю, только что стал
говорить, и даже, знаете, предчувствовал, что вы
мне первый это и заметите.
Это
я по вашему адресу, Петр Александрович,
говорю, а вам, святейшее существо, вот что вам: восторг изливаю!
— Никогда
я вам этого не рассказывал,
я с вами и не
говорю никогда вовсе.
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. —
Я действительно, может быть,
говорил когда-то… только не вам.
Мне самому
говорили.
Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России…
Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
Говорю Никитушке, мужу-то моему: отпусти ты
меня, хозяин, на богомолье сходить.
— Тем самым и Никитушка
меня утешал, в одно слово, как ты,
говорил: «Неразумная ты,
говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у Господа Бога вместе с ангелами воспевает».
Говорит он это
мне, а и сам плачет, вижу
я, как и
я же, плачет.
«Знаю
я,
говорю, Никитушка, где ж ему и быть, коль не у Господа и Бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет, подле-то, вот как прежде сидел!» И хотя бы
я только взглянула на него лишь разочек, только один разочек на него
мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, бывало, крикнет своим голосочком: «Мамка, где ты?» Только б услыхать-то
мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как, бывало, бежит ко
мне, кричит да смеется, только б
я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!
Я призывала здешнего доктора Герценштубе; он пожимает плечами и
говорит: дивлюсь, недоумеваю.
— Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А
я ведь маме
говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь
я всегда думала, что вы прекрасный, вот что
мне приятно вам теперь сказать!
— Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать у нас: а между тем Lise
мне два раза
говорила, что только с вами ей хорошо.
— Об этом, конечно,
говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все от Бога. Посетите
меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
— О, как вы
говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что
я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем
я так страдаю, и так давно, давно!
Я страдаю, простите
меня,
я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой;
я, конечно, не смею претендовать на то, чтобы вы
мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что
я не из легкомыслия теперь
говорю, что мысль эта о будущей загробной жизни до страдания волнует
меня, до ужаса и испуга…
Он
говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя;
я,
говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше
я люблю человечество вообще, тем меньше
я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц.
В мечтах
я нередко,
говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем
я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.
Я,
говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко
мне прикоснутся.
Если же вы и со
мной теперь
говорили столь искренно для того, чтобы, как теперь от
меня, лишь похвалу получить за вашу правдивость, то, конечно, ни до чего не дойдете в подвигах деятельной любви; так все и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет как призрак.
— Вы
меня раздавили!
Я теперь только, вот в это мгновение, как вы
говорили, поняла, что
я действительно ждала только вашей похвалы моей искренности, когда вам рассказывала о том, что не выдержу неблагодарности. Вы
мне подсказали
меня, вы уловили
меня и
мне же объяснили
меня!
Это и теперь, конечно, так в строгом смысле, но все-таки не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с собою в сделки: «Украл, дескать, но не на церковь иду, Христу не враг» — вот что
говорит себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь,
я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
— Зачем живет такой человек! — глухо прорычал Дмитрий Федорович, почти уже в исступлении от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти от того сгорбившись, — нет, скажите
мне, можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю, — оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он
говорил медленно и мерно.
—
Я…
я не то чтобы думал, — пробормотал Алеша, — а вот как ты сейчас стал про это так странно
говорить, то
мне и показалось, что
я про это сам думал.
—
Я никогда не слыхал, чтоб он хоть что-нибудь сказал о тебе, хорошего или дурного; он совсем о тебе не
говорит.
— Нет, нет,
я шучу, извини. У
меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя
говорил?
—
Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и
я слышал это своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то есть, если хочешь, он не
мне говорил, а
я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
— Извини
меня ради Бога,
я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю тебе,
я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам
мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь… Вот
я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?
— Ну не
говорил ли
я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У
меня лоб, а
я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
«Душа у
меня точно в горле трепещется в эти разы», —
говаривал он иногда.
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же
я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы.
Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет,
я вдруг и
говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо. Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать тебя хочу!
Не пьянствую
я, а лишь «лакомствую», как
говорит твой свинья Ракитин, который будет статским советником и все будет
говорить «лакомствую». Садись.
Я бы взял тебя, Алешка, и прижал к груди, да так, чтобы раздавить, ибо на всем свете… по-настоящему… по-на-сто-яще-му… (вникни! вникни!) люблю только одного тебя!
Садись вот здесь за стол, а
я подле сбоку, и буду смотреть на тебя, и все
говорить.
Ты будешь все молчать, а
я буду все
говорить, потому что срок пришел.
А впрочем, знаешь,
я рассудил, что надо
говорить действительно тихо, потому что здесь… здесь… могут открыться самые неожиданные уши.
Теперь
я намерен уже все
говорить.
Слушай: если два существа вдруг отрываются от всего земного и летят в необычайное, или по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит к другому и
говорит: сделай
мне то и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если друг, если брат?
— Поскорей… Гм. Не торопись, Алеша: ты торопишься и беспокоишься. Теперь спешить нечего. Теперь мир на новую улицу вышел. Эх, Алеша, жаль, что ты до восторга не додумывался! А впрочем, что ж
я ему
говорю? Это ты-то не додумывался! Что ж
я, балбесина,
говорю...
а
я и четверти бутылки не выпил и не Силен. Не Силен, а силён, потому что решение навеки взял. Ты каламбур
мне прости, ты многое
мне сегодня должен простить, не то что каламбур. Не беспокойся,
я не размазываю,
я дело
говорю и к делу вмиг приду. Не стану жида из души тянуть. Постой, как это…
Давеча отец
говорил, что
я по нескольку тысяч платил за обольщение девиц.
Я, брат, аллегорически
говорю.
Эта шельма Грушенька знаток в человеках, она
мне говорила однажды, что она когда-нибудь тебя съест.