Неточные совпадения
Федор Павлович узнал о смерти
своей супруги пьяный; говорят, побежал по улице и начал кричать, в радости воздевая
руки к небу: «Ныне отпущаеши», а по другим — плакал навзрыд как маленький ребенок, и до того, что, говорят, жалко даже было смотреть на него, несмотря на все к нему отвращение.
О житье-бытье ее «Софьи» все восемь лет она имела из-под
руки самые точные сведения и, слыша, как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух
своим приживалкам: «Так ей и надо, это ей Бог за неблагодарность послал».
Так точно было и с ним: он запомнил один вечер, летний, тихий, отворенное окно, косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более), в комнате в углу образ, пред ним зажженную лампадку, а пред образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать
свою, схватившую его в обе
руки, обнявшую его крепко до боли и молящую за него Богородицу, протягивающую его из объятий
своих обеими
руками к образу как бы под покров Богородице… и вдруг вбегает нянька и вырывает его у нее в испуге.
Это он сам воздвиг ее над могилкой бедной «кликуши» и на собственное иждивение, после того когда Федор Павлович, которому он множество раз уже досаждал напоминаниями об этой могилке, уехал наконец в Одессу, махнув
рукой не только на могилы, но и на все
свои воспоминания.
— Не беспокойтесь, прошу вас, — привстал вдруг с
своего места на
свои хилые ноги старец и, взяв за обе
руки Петра Александровича, усадил его опять в кресла. — Будьте спокойны, прошу вас. Я особенно прошу вас быть моим гостем, — и с поклоном, повернувшись, сел опять на
свой диванчик.
Вот что спрошу: справедливо ли, отец великий, то, что в Четьи-Минеи повествуется где-то о каком-то святом чудотворце, которого мучили за веру, и когда отрубили ему под конец голову, то он встал, поднял
свою голову и «любезно ее лобызаше», и долго шел, неся ее в
руках, и «любезно ее лобызаше».
Он перекрестил ее три раза, снял с
своей шеи и надел на нее образок. Она молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело поглядел на одну здоровую бабу с грудным ребеночком на
руках.
— У ней к вам, Алексей Федорович, поручение… Как ваше здоровье, — продолжала маменька, обращаясь вдруг к Алеше и протягивая к нему
свою прелестно гантированную ручку. Старец оглянулся и вдруг внимательно посмотрел на Алешу. Тот приблизился к Лизе и, как-то странно и неловко усмехаясь, протянул и ей
руку. Lise сделала важную физиономию.
И она вдруг, не выдержав, закрыла лицо
рукой и рассмеялась ужасно, неудержимо,
своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старец выслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала целовать его
руку, то вдруг прижала ее к глазам
своим и заплакала...
Но тот вдруг встал со стула, подошел к нему, принял его благословение и, поцеловав его
руку, вернулся молча на
свое место.
Святейший отец, верите ли: влюбил в себя благороднейшую из девиц, хорошего дома, с состоянием, дочь прежнего начальника
своего, храброго полковника, заслуженного, имевшего Анну с мечами на шее, компрометировал девушку предложением
руки, теперь она здесь, теперь она сирота, его невеста, а он, на глазах ее, к одной здешней обольстительнице ходит.
Это мужик русский, труженик,
своими мозольными
руками заработанный грош сюда несет, отрывая его от семейства и от нужд государственных!
В восхищении он схватил
руку Алеши и крепко прижал ее к
своему сердцу.
— Но ведь теперь вы же его и спасете. Вы дали слово. Вы вразумите его, вы откроете ему, что любите другого, давно, и который теперь вам
руку свою предлагает…
Я, милейший Алексей Федорович, как можно дольше на свете намерен прожить, было бы вам это известно, а потому мне каждая копейка нужна, и чем дольше буду жить, тем она будет нужнее, — продолжал он, похаживая по комнате из угла в угол, держа
руки по карманам
своего широкого, засаленного, из желтой летней коломянки, пальто.
Алеша, инстинктом чувствуя, что для нее время до возвращения мамаши дорого, — поспешно, много выпустив и сократив, но, однако, точно и ясно, передал ей о загадочной встрече
своей со школьниками. Выслушав его, Lise всплеснула
руками...
У меня инстинктивное предчувствие, что вы, Алеша, брат мой милый (потому что вы брат мой милый), — восторженно проговорила она опять, схватив его холодную
руку своею горячею
рукой, — я предчувствую, что ваше решение, ваше одобрение, несмотря на все муки мои, подаст мне спокойствие, потому что после ваших слов я затихну и примирюсь — я это предчувствую!
— Нет, это я всему причиной, я ужасно виноват! — повторял неутешный Алеша в порыве мучительного стыда за
свою выходку и даже закрывая
руками лицо от стыда.
— Маменька, маменька, голубчик, полно, полно! Не одинокая ты. Все-то тебя любят, все обожают! — и он начал опять целовать у нее обе
руки и нежно стал гладить по ее лицу
своими ладонями; схватив же салфетку, начал вдруг обтирать с лица ее слезы. Алеше показалось даже, что у него и у самого засверкали слезы. — Ну-с, видели-с? Слышали-с? — как-то вдруг яростно обернулся он к нему, показывая
рукой на бедную слабоумную.
Так он и затрясся весь, схватил мою
руку в
свои обе ручки, опять целует.
— Доложите пославшим вас, что мочалка чести
своей не продает-с! — вскричал он, простирая на воздух
руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, все оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он...
И она закрыла
рукой свои глаза. Видно было, что ей очень стыдно сделать это признание. Вдруг она схватила его
руку и стремительно поцеловала ее три раза.
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми
руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте
своей и в прирожденном бесчинстве
своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что ты отымешь
руку свою и прекратятся им хлебы твои».
Говорят, что опозорена будет блудница, сидящая на звере и держащая в
руках своих тайну, что взбунтуются вновь малосильные, что разорвут порфиру ее и обнажат ее «гадкое» тело.
— Что ты, подожди оплакивать, — улыбнулся старец, положив правую
руку свою на его голову, — видишь, сижу и беседую, может, и двадцать лет еще проживу, как пожелала мне вчера та добрая, милая, из Вышегорья, с девочкой Лизаветой на
руках. Помяни, Господи, и мать, и девочку Лизавету! (Он перекрестился.) Порфирий, дар-то ее снес, куда я сказал?
Ибо ведь всю жизнь
свою вспоминал неустанно, как продали его где-нибудь там в горячей степи, у колодца, купцам, и как он, ломая
руки, плакал и молил братьев не продавать его рабом в чужую землю, и вот, увидя их после стольких лет, возлюбил их вновь безмерно, но томил их и мучил их, все любя.
Остановясь на пороге, отец Ферапонт воздел
руки, и из-под правой
руки его выглянули острые и любопытные глазки обдорского гостя, единого не утерпевшего и взбежавшего вослед отцу Ферапонту по лесенке из-за превеликого
своего любопытства.
— Сатана, изыди, сатана, изыди! — повторял он с каждым крестом. — Извергая извергну! — возопил он опять. Был он в
своей грубой рясе, подпоясанной вервием. Из-под посконной рубахи выглядывала обнаженная грудь его, обросшая седыми волосами. Ноги же совсем были босы. Как только стал он махать
руками, стали сотрясаться и звенеть жестокие вериги, которые носил он под рясой. Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал пред ним в ожидании.
— Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! — неистово прокричал он, воздевая к солнцу
руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос как малое дитя, весь сотрясаясь от слез
своих и распростирая по земле
руки. Тут уж все бросились к нему, раздались восклицания, ответное рыдание… Исступление какое-то всех обуяло.
Алеша вдруг криво усмехнулся, странно, очень странно вскинул на вопрошавшего отца
свои очи, на того, кому вверил его, умирая, бывший руководитель его, бывший владыка сердца и ума его, возлюбленный старец его, и вдруг, все по-прежнему без ответа, махнул
рукой, как бы не заботясь даже и о почтительности, и быстрыми шагами пошел к выходным вратам вон из скита.
— Свечей… конечно, свечей… Феня, принеси ему свечку… Ну, нашел время его привести! — воскликнула она опять, кивнув на Алешу, и, оборотясь к зеркалу, быстро начала обеими
руками вправлять
свою косу. Она как будто была недовольна.
Может быть, многим из читателей нашей повести покажется этот расчет на подобную помощь и намерение взять
свою невесту, так сказать, из
рук ее покровителя слишком уж грубым и небрезгливым со стороны Дмитрия Федоровича.
Ходить старик из-за распухших ног
своих почти совсем уже не мог и только изредка поднимался со
своих кожаных кресел, и старуха, придерживая его под
руки, проводила его раз-другой по комнате.
Важно и молча поклонился он гостю, указал ему на кресло подле дивана, а сам медленно, опираясь на
руку сына и болезненно кряхтя, стал усаживаться напротив Мити на диван, так что тот, видя болезненные усилия его, немедленно почувствовал в сердце
своем раскаяние и деликатный стыд за
свое теперешнее ничтожество пред столь важным им обеспокоенным лицом.
— Гениальная мысль! — восторженно перебил Митя. — Именно он, именно ему в
руку! Он торгует, с него дорого просят, а тут ему именно документ на самое владение, ха-ха-ха! — И Митя вдруг захохотал
своим коротким деревянным смехом, совсем неожиданным, так что даже Самсонов дрогнул головой.
— Это вы все потом, потом! — замахала на него
рукой в
свою очередь госпожа Хохлакова, — да и все, что бы вы ни сказали, я знаю все наперед, я уже говорила вам это. Вы просите какой-то суммы, вам нужны три тысячи, но я вам дам больше, безмерно больше, я вас спасу. Дмитрий Федорович, но надо, чтобы вы меня послушались!
Затем вздохнул всею грудью, опять постоял, рассеянно подошел к зеркалу в простенке, правою
рукой приподнял немного красную повязку со лба и стал разглядывать
свои синяки и болячки, которые еще не прошли.
Он опять выхватил из кармана
свою пачку кредиток, снял три радужных, бросил на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и, кланяясь, провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от только что выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя начал садиться, как вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежала вся запыхавшись, с криком сложила пред ним
руки и бухнулась ему в ноги...
Ко всякому другому, явись такой, приревновал бы тотчас же и, может, вновь бы намочил
свои страшные
руки кровью, а к этому, к этому «ее первому», не ощущал он теперь, летя на
своей тройке, не только ревнивой ненависти, но даже враждебного чувства — правда, еще не видал его.
— Э, полно, скверно все это, не хочу слушать, я думала, что веселое будет, — оборвала вдруг Грушенька. Митя всполохнулся и тотчас же перестал смеяться. Высокий пан поднялся с места и с высокомерным видом скучающего не в
своей компании человека начал шагать по комнате из угла в угол, заложив за спину
руки.
— Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в
руки! — надбавил Митя, почувствовав нечто нехорошее. — Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же… Да теперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, — лепетал Митя, труся и падая духом с каждым
своим словом, — ей-богу, лежат, спрятаны…
— Митя, отведи меня… возьми меня, Митя, — в бессилии проговорила Грушенька. Митя кинулся к ней, схватил ее на
руки и побежал со
своею драгоценною добычей за занавески. «Ну уж я теперь уйду», — подумал Калганов и, выйдя из голубой комнаты, притворил за собою обе половинки дверей. Но пир в зале гремел и продолжался, загремел еще пуще. Митя положил Грушеньку на кровать и впился в ее губы поцелуем.
Войдя к Федосье Марковне все в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг попал на самое главное: то есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с
руками окровавленными: «И кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт в
своем расстроенном воображении.
— Боже! Это он старика отца
своего убил! — вскричала она, всплеснув
руками. — Никаких я ему денег не давала, никаких! О, бегите, бегите!.. Не говорите больше ни слова! Спасайте старика, бегите к отцу его, бегите!
Между тем она усадила Петра Ильича и села сама против него. Петр Ильич вкратце, но довольно ясно изложил ей историю дела, по крайней мере ту часть истории, которой сам сегодня был свидетелем, рассказал и о сейчашнем
своем посещении Фени и сообщил известие о пестике. Все эти подробности донельзя потрясли возбужденную даму, которая вскрикивала и закрывала глаза
руками…
Грушенька плакала, и вот вдруг, когда горе уж слишком подступило к душе ее, она вскочила, всплеснула
руками и, прокричав громким воплем: «Горе мое, горе!», бросилась вон из комнаты к нему, к
своему Мите, и так неожиданно, что ее никто не успел остановить.
Красоткин запустил
руку в
свою сумку и, вынув из нее маленькую бронзовую пушечку, поставил ее на стол.
Отец трепетал над ним, перестал даже совсем пить, почти обезумел от страха, что умрет его мальчик, и часто, особенно после того, как проведет, бывало, его по комнате под
руку и уложит опять в постельку, — вдруг выбегал в сени, в темный угол и, прислонившись лбом к стене, начинал рыдать каким-то заливчатым, сотрясающимся плачем, давя
свой голос, чтобы рыданий его не было слышно у Илюшечки.
С тех пор
рука ее не оскудевала, а сам штабс-капитан, подавленный ужасом при мысли, что умрет его мальчик, забыл
свой прежний гонор и смиренно принимал подаяние.