Неточные совпадения
Право, может быть, он бы тогда и поехал; но, предприняв такое решение, тотчас же почел
себя в особенном праве, для бодрости, пред
дорогой, пуститься вновь в самое безбрежное пьянство.
Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую
себя на этой
дороге не довольно компетентным и твердым.
— Держи, держи его! — завопил он и ринулся вслед за Дмитрием Федоровичем. Григорий меж тем поднялся с полу, но был еще как бы вне
себя. Иван Федорович и Алеша побежали вдогонку за отцом. В третьей комнате послышалось, как вдруг что-то упало об пол, разбилось и зазвенело: это была большая стеклянная ваза (не из
дорогих) на мраморном пьедестале, которую, пробегая мимо, задел Дмитрий Федорович.
Мама, вообразите
себе, он с мальчишками
дорогой подрался на улице, и это мальчишка ему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он сам человек, и можно ли ему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите
себе, он хочет жениться, мама.
Я сейчас здесь сидел и знаешь что говорил
себе: не веруй я в жизнь, разуверься я в
дорогой женщине, разуверься в порядке вещей, убедись даже, что всё, напротив, беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования — а я все-таки захочу жить и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!
И вот, убедясь в этом, он видит, что надо идти по указанию умного духа, страшного духа смерти и разрушения, а для того принять ложь и обман и вести людей уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю
дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали
себя счастливыми.
— А клейкие листочки, а
дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то убьешь
себя сам, а не выдержишь!
«Слава Богу, кричу, не убили человека!» — да свой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх, в лес и пустил: «Туда, кричу, тебе и
дорога!» Оборотился к противнику: «Милостивый государь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что по вине моей вас разобидел, а теперь стрелять в
себя заставил.
Принял я его полтину, поклонился ему и супруге его и ушел обрадованный и думаю
дорогой: «Вот мы теперь оба, и он у
себя, и я, идущий, охаем, должно быть, да усмехаемся радостно, в веселии сердца нашего, покивая головой и вспоминая, как Бог привел встретиться».
Он шел как помешанный, ударяя
себя по груди, по тому самому месту груди, по которому ударял
себя два дня тому назад пред Алешей, когда виделся с ним в последний раз вечером, в темноте, на
дороге.
— Знаешь ты, что надо
дорогу давать. Что ямщик, так уж никому и
дороги не дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй
себя… если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни
себя и уйди.
Разумеется, он все-таки ругал
себя всю
дорогу за то, что идет к этой даме, но «доведу, доведу до конца!» — повторял он в десятый раз, скрежеща зубами, и исполнил свое намерение — довел.
Но после случая на железной
дороге он и на этот счет изменил свое поведение: намеков
себе уже более не позволял, даже самых отдаленных, а о Дарданелове при матери стал отзываться почтительнее, что тотчас же с беспредельною благодарностью в сердце своем поняла чуткая Анна Федоровна, но зато при малейшем, самом нечаянном слове даже от постороннего какого-нибудь гостя о Дарданелове, если при этом находился Коля, вдруг вся вспыхивала от стыда, как роза.
Возвращаясь же в комнату, начинал обыкновенно чем-нибудь развлекать и утешать своего
дорогого мальчика, рассказывал ему сказки, смешные анекдоты или представлял из
себя разных смешных людей, которых ему удавалось встречать, даже подражал животным, как они смешно воют или кричат.
Почему с отвращением вспоминал это потом, почему на другой день утром в
дороге так вдруг затосковал, а въезжая в Москву, сказал
себе: «Я подлец!» И вот теперь ему однажды подумалось, что из-за всех этих мучительных мыслей он, пожалуй, готов забыть даже и Катерину Ивановну, до того они сильно им вдруг опять овладели!
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по
дороге к монастырю, Митя, ударяя
себя в грудь, «в верхнюю часть груди», несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди… «Я подумал тогда, что он, ударяя
себя в грудь, говорил о своем сердце, — продолжал Алеша, — о том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не смел признаться.
И вот теперь точно так же она тоже принесла
себя в жертву, но уже за другого, и, может быть, только лишь теперь, только в эту минуту, впервые почувствовав и осмыслив вполне, как
дорог ей этот другой человек!
— И вот что еще хотел тебе сказать, — продолжал каким-то зазвеневшим вдруг голосом Митя, — если бить станут
дорогой аль там, то я не дамся, я убью, и меня расстреляют. И это двадцать ведь лет! Здесь уж ты начинают говорить. Сторожа мне ты говорят. Я лежал и сегодня всю ночь судил
себя: не готов! Не в силах принять! Хотел «гимн» запеть, а сторожевского тыканья не могу осилить! За Грушу бы все перенес, все… кроме, впрочем, побой… Но ее туда не пустят.