Неточные совпадения
Конечно, все это лишь древняя легенда, но вот и недавняя быль: один из наших современных иноков спасался на Афоне, и вдруг старец его повелел ему оставить Афон, который он излюбил как святыню, как тихое пристанище, до глубины души своей, и
идти сначала в Иерусалим на поклонение святым местам, а потом обратно в Россию, на север, в Сибирь: «Там
тебе место, а не здесь».
— Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу проживаем.
Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о
тебе, батюшка, слышали. Сыночка младенчика схоронила,
пошла молить Бога. В трех монастырях побывала, да указали мне: «Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то есть, голубчик, к вам». Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.
Вот он снится теперь
тебе, и
ты мучаешься, а тогда он
тебе кроткие сны
пошлет.
— На
тебя глянуть пришла. Я ведь у
тебя бывала, аль забыл? Не велика же в
тебе память, коли уж меня забыл. Сказали у нас, что
ты хворый, думаю, что ж, я
пойду его сама повидаю: вот и вижу
тебя, да какой же
ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с
тобою! Да и мало ли за
тебя молебщиков,
тебе ль хворать?
— Кстати будет просьбица моя невеликая: вот тут шестьдесят копеек, отдай
ты их, милый, такой, какая меня бедней.
Пошла я сюда, да и думаю: лучше уж чрез него подам, уж он знает, которой отдать.
—
Ты там нужнее. Там миру нет. Прислужишь и пригодишься. Подымутся беси, молитву читай. И знай, сынок (старец любил его так называть), что и впредь
тебе не здесь место. Запомни сие, юноша. Как только сподобит Бог преставиться мне — и уходи из монастыря. Совсем
иди.
— Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а я
пойду. А сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда. Иван Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за мною следовать! Фон Зон, чего
тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу; мамуровка есть… Эй, фон Зон, не упускай своего счастия!
— Чего шепчу? Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы. Я здесь на секрете и стерегу секрет. Объяснение впредь, но, понимая, что секрет, я вдруг и говорить стал секретно, и шепчу как дурак, тогда как не надо.
Идем! Вон куда! До тех пор молчи. Поцеловать
тебя хочу!
— Неужто
ты меня хотел
послать? — с болезненным выражением в лице вырвалось у Алеши.
— Она
тебя сама позвала, она
тебе письмо написала, или что-нибудь, оттого
ты к ней и
пошел, а то разве бы
ты пошел?
Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я
иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, Господи, и люблю
тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть.
— Да я потому-то
тебя и
посылаю вместо себя, что это невозможно, а то как же я сам-то ей это скажу?
Теперь, как
ты думаешь, вот
ты сегодня
пойдешь и ей скажешь: «Приказали вам кланяться», а она
тебе: «А деньги?»
Ты еще мог бы сказать ей: «Это низкий сладострастник и с неудержимыми чувствами подлое существо.
Он тогда не
послал ваши деньги, а растратил, потому что удержаться не мог, как животное», — но все-таки
ты мог бы прибавить: «Зато он не вор, вот ваши три тысячи,
посылает обратно,
пошлите сами Агафье Ивановне, а сам велел кланяться».
— А что
ты думаешь, застрелюсь, как не достану трех тысяч отдать? В том-то и дело, что не застрелюсь. Не в силах теперь, потом, может быть, а теперь я к Грушеньке
пойду… Пропадай мое сало!
— А когда они прибудут, твои три тысячи?
Ты еще и несовершеннолетний вдобавок, а надо непременно, непременно, чтобы
ты сегодня уже ей откланялся, с деньгами или без денег, потому что я дальше тянуть не могу, дело на такой точке стало. Завтра уже поздно, поздно. Я
тебя к отцу
пошлю.
— Что
ты? Я не помешан в уме, — пристально и даже как-то торжественно смотря, произнес Дмитрий Федорович. — Небось я
тебя посылаю к отцу и знаю, что говорю: я чуду верю.
— Я
пойду. Скажи,
ты здесь будешь ждать?
— А убирайтесь вы, иезуиты, вон, — крикнул он на слуг. —
Пошел, Смердяков. Сегодня обещанный червонец пришлю, а
ты пошел. Не плачь, Григорий, ступай к Марфе, она утешит, спать уложит. Не дают, канальи, после обеда в тишине посидеть, — досадливо отрезал он вдруг, когда тотчас же по приказу его удалились слуги. — Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это
ты ему столь любопытен, чем
ты его так заласкал? — прибавил он Ивану Федоровичу.
— Нет, она
тебе не скажет, — перебил старик, — она егоза. Она
тебя целовать начнет и скажет, что за
тебя хочет. Она обманщица, она бесстыдница, нет,
тебе нельзя к ней
идти, нельзя!
— Куда он посылал-то
тебя давеча, кричал: «Сходи», когда убежал?
И вот слышу,
ты идешь, — Господи, точно слетело что на меня вдруг: да ведь есть же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю!
Ты любовь,
ты всем
пошлешь и радость!» — бормотал, крестясь, засыпая безмятежным сном, Алеша.
— Видишь. Непременно
иди. Не печалься. Знай, что не умру без того, чтобы не сказать при
тебе последнее мое на земле слово.
Тебе скажу это слово, сынок,
тебе и завещаю его.
Тебе, сынок милый, ибо любишь меня. А теперь пока
иди к тем, кому обещал.
— Врешь! Не надо теперь спрашивать, ничего не надо! Я передумал. Это вчера глупость в башку мне сглупу влезла. Ничего не дам, ничегошеньки, мне денежки мои нужны самому, — замахал рукою старик. — Я его и без того, как таракана, придавлю. Ничего не говори ему, а то еще будет надеяться. Да и
тебе совсем нечего у меня делать, ступай-ка. Невеста-то эта, Катерина-то Ивановна, которую он так тщательно от меня все время прятал, за него
идет али нет?
Ты вчера ходил к ней, кажется?
— Это уж неправда, Lise,
тебе Юлия прибежала сказать, что Алексей Федорович
идет, она у
тебя на сторожах стояла.
Маменьку да сестриц усадим, закроем их, а сами сбоку
пойдем, изредка
тебя подсажу, а я тут подле
пойду, потому лошадку свою поберечь надо, не всем же садиться, так и отправимся.
Завтра я уезжаю и думал сейчас, здесь сидя: как бы мне его увидеть, чтобы проститься, а
ты и
идешь мимо.
Расслабленный Ришар плачет и только и делает, что повторяет ежеминутно: «Это лучший из дней моих, я
иду к Господу!» — «Да, — кричат пасторы, судьи и благотворительные дамы, — это счастливейший день твой, ибо
ты идешь к Господу!» Все это двигается к эшафоту вслед за позорною колесницей, в которой везут Ришара, в экипажах, пешком.
Что непременно и было так, это я
тебе скажу. И вот он возжелал появиться хоть на мгновенье к народу, — к мучающемуся, страдающему, смрадно-грешному, но младенчески любящему его народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во
славу Божию в стране ежедневно горели костры и
Вспомни первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: «
Ты хочешь
идти в мир и
идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы!
Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на
тебя дух земли, и сразится с
тобою, и победит
тебя, и все
пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли
ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
И если за
тобою во имя хлеба небесного
пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного?
С хлебом
тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо
тебя — о, тогда он даже бросит хлеб твой и
пойдет за тем, который обольстит его совесть.
Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно
пошел он за
тобою, прельщенный и плененный
тобою.
Мы и взяли меч кесаря, а взяв его, конечно, отвергли
тебя и
пошли за ним.
— Литературное воровство! — вскричал Иван, переходя вдруг в какой-то восторг, — это
ты украл из моей поэмы! Спасибо, однако. Вставай, Алеша,
идем, пора и мне и
тебе.
Ну
иди теперь к твоему Pater Seraphicus, ведь он умирает; умрет без
тебя, так еще, пожалуй, на меня рассердишься, что я
тебя задержал.
— Эх, одолжи отца, припомню! Без сердца вы все, вот что! Чего
тебе день али два? Куда
ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня. Я Алешку
послал бы, да ведь что Алешка в этих делах? Я ведь единственно потому, что
ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глаз имеешь. Тут только чтобы видеть: всерьез или нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез.
Послал я
тебя к нему, Алексей, ибо думал, что братский лик твой поможет ему.
«Матушка, кровинушка
ты моя, воистину всякий пред всеми за всех виноват, не знают только этого люди, а если б узнали — сейчас был бы рай!» «Господи, да неужто же и это неправда, — плачу я и думаю, — воистину я за всех, может быть, всех виновнее, да и хуже всех на свете людей!» И представилась мне вдруг вся правда, во всем просвещении своем: что я
иду делать?
Вдруг входит мой товарищ, поручик, за мной, с пистолетами: «А, говорит, вот это хорошо, что
ты уже встал, пора,
идем».
«
Слава Богу, кричу, не убили человека!» — да свой-то пистолет схватил, оборотился назад, да швырком, вверх, в лес и пустил: «Туда, кричу,
тебе и дорога!» Оборотился к противнику: «Милостивый государь, говорю, простите меня, глупого молодого человека, что по вине моей вас разобидел, а теперь стрелять в себя заставил.
И всякий-то мне ласковое слово скажет, отговаривать начали, жалеть даже: «Что
ты над собой делаешь?» — «Нет, говорят, он у нас храбрый, он выстрел выдержал и из своего пистолета выстрелить мог, а это ему сон накануне приснился, чтоб он в монахи
пошел, вот он отчего».
Если же злодейство людей возмутит
тебя негодованием и скорбью уже необоримою, даже до желания отомщения злодеям, то более всего страшись сего чувства; тотчас же
иди и ищи себе мук так, как бы сам был виновен в сем злодействе людей.
— А пожалуй что и так, — произнес отец Паисий вдумчиво, — пожалуй, и плачь, Христос
тебе эти слезы
послал.
— Шампанское принесли! — прокричал Ракитин, — возбуждена
ты, Аграфена Александровна, и вне себя. Бокал выпьешь, танцевать
пойдешь. Э-эх; и того не сумели сделать, — прибавил он, разглядывая шампанское. — В кухне старуха разлила, и бутылку без пробки принесли, и теплое. Ну давай хоть так.
— Телячьи нежности
пошли! — поддразнил Ракитин. — А сама на коленках у него сидит! У него, положим, горе, а у
тебя что? Он против Бога своего взбунтовался, колбасу собирался жрать…