То грезилось господину Голядкину, что находится он в одной прекрасной компании, известной своим остроумием и благородным тоном всех лиц, ее составляющих; что господин Голядкин в свою очередь отличился в отношении любезности и остроумия, что все его полюбили, даже некоторые из врагов его, бывших тут же, его полюбили, что очень приятно было господину Голядкину; что все ему отдали первенство и что, наконец, сам господин Голядкин с приятностью подслушал, как хозяин тут же, отведя в сторону кой-кого из гостей, похвалил господина Голядкина… и вдруг, ни с того ни с сего, опять явилось известное своею неблагонамеренностью и зверскими побуждениями лицо, в виде господина Голядкина-младшего, и тут же, сразу, в один миг, одним появлением своим, Голядкин-младший разрушал все торжество и всю
славу господина Голядкина-старшего, затмил собою Голядкина-старшего, втоптал в грязь Голядкина-старшего и, наконец, ясно доказал, что Голядкин-старший и вместе с тем настоящий — вовсе не настоящий, а поддельный, а что он настоящий, что, наконец, Голядкин-старший вовсе не то, чем он кажется, а такой-то и сякой-то и, следовательно, не должен и не имеет права принадлежать к обществу людей благонамеренных и хорошего тона.
Неточные совпадения
«Вот бы штука была, — сказал
господин Голядкин вполголоса, — вот бы штука была, если б я сегодня манкировал в чем-нибудь, если б вышло, например, что-нибудь не так, — прыщик там какой-нибудь вскочил посторонний или произошла бы другая какая-нибудь неприятность; впрочем, покамест недурно; покамест все
идет хорошо».
Очень обрадовавшись тому, что все
идет хорошо,
господин Голядкин поставил зеркало на прежнее место, а сам, несмотря на то что был босиком и сохранял на себе тот костюм, в котором имел обыкновение отходить ко сну, подбежал к окошку и с большим участием начал что-то отыскивать глазами на дворе дома, на который выходили окна квартиры его.
Петрушка, перемигиваясь с извозчиком и с кое-какими зеваками, усадил своего
барина в карету; непривычным голосом и едва сдерживая дурацкий смех, крикнул: «
Пошел!», вскочил на запятки, и все это, с шумом и громом, звеня и треща, покатилось на Невский проспект.
— Я, Крестьян Иванович, люблю тишину, — проговорил
господин Голядкин, бросая значительный взгляд на Крестьяна Ивановича и, очевидно, ища слов для удачнейшего выражения мысли своей, — в квартире только я да Петрушка… я хочу сказать: мой человек, Крестьян Иванович. Я хочу сказать, Крестьян Иванович, что я
иду своей дорогой, особой дорогой. Крестьян Иванович. Я себе особо и, сколько мне кажется, ни от кого не завишу. Я, Крестьян Иванович, тоже гулять выхожу.
«Этот доктор глуп, — подумал
господин Голядкин, забиваясь в карету, — крайне глуп. Он, может быть, и хорошо своих больных лечит, а все-таки… глуп, как бревно».
Господин Голядкин уселся. Петрушка крикнул: «
Пошел!» — и карета покатилась опять на Невский проспект.
Заметив одну женскую фигуру в окне второго этажа,
господин Голядкин
послал ей рукой поцелуй.
Иду, да и только!» Разрешив таким образом свое положение,
господин Голядкин быстро подался вперед, словно пружину какую кто тронул в нем; с двух шагов очутился в буфетной, сбросил шинель, снял свою шляпу, поспешно сунул это все в угол, оправился и огладился; потом… потом двинулся в чайную, из чайной юркнул еще в другую комнату, скользнул почти незаметно между вошедшими в азарт игроками; потом… потом… тут
господин Голядкин позабыл все, что вокруг него делается, и, прямо как снег на голову, явился в танцевальную залу.
Хотя снег, дождь и все то, чему даже имени не бывает, когда разыграется вьюга и хмара под петербургским ноябрьским небом, разом вдруг атаковали и без того убитого несчастиями
господина Голядкина, не давая ему ни малейшей пощады и отдыха, пронимая его до костей, залепляя глаза, продувая со всех сторон, сбивая с пути и с последнего толка, хоть все это разом опрокинулось на
господина Голядкина, как бы нарочно сообщась и согласясь со всеми врагами его отработать ему денек, вечерок и ночку на
славу, — несмотря на все это,
господин Голядкин остался почти нечувствителен к этому последнему доказательству гонения судьбы: так сильно потрясло и поразило его все происшедшее с ним несколько минут назад у
господина статского советника Берендеева!
«Да и кто его знает, этого запоздалого, — промелькнуло в голове
господина Голядкина, — может быть, и он то же самое, может быть, он-то тут и самое главное дело, и не даром
идет, а с целью
идет, дорогу мою переходит и меня задевает».
Он тоже
шел торопливо, тоже, как и
господин Голядкин, был одет и укутан с головы до ног и так же, как и он, дробил и семенил по тротуару Фонтанки частым, мелким шажком, немного с притрусочкой.
Незнакомец молча и с досадою повернулся и быстро
пошел своею дорогою, как будто спеша нагнать потерянные две секунды с
господином Голядкиным.
Таинственный человек остановился прямо против дверей квартиры
господина Голядкина, стукнул, и (что, впрочем, удивило бы в другое время
господина Голядкина) Петрушка, словно ждал и спать не ложился, тотчас отворил дверь и
пошел за вошедшим человеком со свечою в руках.
У меня вот спина болит, кашель, насморк; да и, наконец, и нельзя мне
идти, никак нельзя по этой погоде; я могу заболеть, а потом и умереть, пожалуй; нынче особенно смертность такая…» Такими резонами
господин Голядкин успокоил, наконец, вполне свою совесть и заранее оправдался сам перед собою в нагоняе, ожидаемом от Андрея Филипповича за нерадение по службе.
— Я, Антон Антонович,
славу богу, — заикаясь, проговорил
господин Голядкин. — Я, Антон Антонович, совершенно здоров; я, Антон Антонович, теперь ничего, — прибавил он нерешительно, не совсем еще доверяя часто поминаемому им Антону Антоновичу.
Дело
шло о службе где-то в палате в губернии, о прокурорах и председателях, о кое-каких канцелярских интригах, о разврате души одного из повытчиков, о ревизоре, о внезапной перемене начальства, о том, как
господин Голядкин-второй пострадал совершенно безвинно; о престарелой тетушке его, Пелагее Семеновне; о том, как он, по разным интригам врагов своих, места лишился и пешком пришел в Петербург; о том, как он маялся и горе мыкал здесь, в Петербурге, как бесплодно долгое время места искал, прожился, исхарчился, жил чуть не на улице, ел черствый хлеб и запивал его слезами своими, спал на голом полу и, наконец, как кто-то из добрых людей взялся хлопотать о нем, рекомендовал и великодушно к новому месту пристроил.
Конечно, прощение и забвение обид есть первейшая добродетель, но все ж оно плохо! вот оно как!» Тут
господин Голядкин привстал, взял свечу и на цыпочках еще раз
пошел взглянуть на спящего своего гостя.
Теперь дело
шло не о пассивной обороне какой-нибудь: пахнуло решительным, наступательным, и кто видел
господина Голядкина в ту минуту, как он, краснея и едва сдерживая волнение свое, кольнул пером в чернильницу и с какой яростью принялся строчить на бумаге, тот мог уже заранее решить, что дело так не пройдет и простым каким-нибудь бабьим образом не может окончиться.
Когда все тронулись и
пошли вон из комнаты, опомнился и
господин Голядкин.
Наконец, видя, что время проходит, а ни Петрушки, ни салопа еще не являлось,
господин Голядкин решился
пойти сам.
Погода была ужасная: была оттепель, валил снег,
шел дождь, — ну точь-в-точь как в то незабвенное время, когда, в страшный полночный час, начались все несчастия
господина Голядкина.
— Ни-ни-ни-ни! — защебетал отвратительный человек. — Ни-ни-ни, ни за что!
Идем! — сказал он решительно и потащил к крыльцу
господина Голядкина-старшего.
Господин Голядкин-старший хотел было вовсе не
идти; но так как смотрели все и сопротивляться и упираться было бы глупо, то герой наш
пошел, — впрочем, нельзя сказать, чтобы
пошел, потому что решительно сам не знал, что с ним делается. Да уж так ничего, заодно!
Неблагопристойная, зловещая радость сияла в лице его; с восторгом он тер свои руки, с восторгом повертывал кругом свою голову, с восторгом семенил кругом всех и каждого; казалось, готов был тут же начать танцевать от восторга; наконец он прыгнул вперед, выхватил свечку у одного из слуг и
пошел вперед, освещая дорогу
господину Голядкину и Крестьяну Ивановичу.