Неточные совпадения
В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил
я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда, за убийство жены своей, и,
по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. […в городке К. — Имеется в виду Кузнецк, где не раз бывал Достоевский в годы отбывания им солдатской службы в Сибири.] поселенцем.
—
По свидетельству жены писателя А. Г. Достоевской, это автобиографический эпизод: он повторен в «Преступлении и наказании» (ч. II, гл. 2).]», — кричала она, забегая вперед
меня и суя
мне в руки монетку.
Между прочим, они научили
меня, что должно иметь свой чай, что не худо
мне завести и чайник, а покамест достали
мне на подержание чужой и рекомендовали
мне кашевара, говоря, что копеек за тридцать в месяц он будет стряпать
мне что угодно, если
я пожелаю есть особо и покупать себе провиант… Разумеется, они заняли у
меня денег, и каждый из них в один первый день приходил занимать раза
по три.
Он вполне сознавал, что поступил неправильно, говорил
мне, что знал об этом и перед расстрелянием князька, знал, что мирного должно было судить
по законам; но, несмотря на то, что знал это, он как будто никак не мог понять своей вины настоящим образом...
Невоздержный, злой, он врывался в острог даже иногда
по ночам, а если замечал, что арестант спит на левом боку или навзничь, то наутро его наказывал: «Спи, дескать, на правом боку, как
я приказал».
Может быть,
я ошибаюсь, но
мне кажется, что
по смеху можно узнать человека, […
по смеху можно узнать человека…
Он плакал, и
я слышал, как он говорил
по временам: «Господи, не оставь
меня!
Горько
мне уж очень под конец
по некрутству стало.
Прямо на
меня: «Разве так стоят в карауле?»
Я взял ружье на руку, да и всадил в него штык
по самое дуло.
Сироткин же часто был дружен с Газиным, тем самым,
по поводу которого
я начал эту главу, упомянув, что он пьяный ввалился в кухню и что это спутало мои первоначальные понятия об острожной жизни.
В первые полчаса, как
я пришел в каторгу, он, проходя мимо
меня, потрепал
по плечу, добродушно смеясь
мне в глаза.
Вскоре после того он опять подошел ко
мне и опять, улыбаясь, дружески ударил
меня по плечу.
Он был им утешением в их ссылке, и они, обыкновенно мрачные и угрюмые, всегда улыбались, на него глядя, и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним очень мало, как будто все еще считая его за мальчика, с которым нечего говорить о серьезном), то суровые лица их разглаживались, и
я угадывал, что они с ним говорят о чем-нибудь шутливом, почти детском,
по крайней мере они всегда переглядывались и добродушно усмехались, когда, бывало, выслушают его ответ.
Мало-помалу
я начал с ним разговаривать; в несколько месяцев он выучился прекрасно говорить по-русски, чего братья его не добились во все время своей каторги.
— Что на
меня! Она такая красавица, что
по всему Дагестану нет лучше. Ах, какая красавица моя сестра! Ты не видал такую! У
меня и мать красавица была.
— Послушай, Алей, — сказал
я ему однажды, — отчего ты не выучишься читать и писать по-русски? Знаешь ли, как это может тебе пригодиться здесь, в Сибири, впоследствии?
Три дня спустя
по прибытии моем в острог
мне велено было выходить на работу.
Очень памятен
мне этот первый день работы, хотя в продолжение его не случилось со
мной ничего очень необыкновенного,
по крайней мере взяв в соображение всё и без того необыкновенное в моем положении.
Это был тот самый контрабандист, высокий, здоровый малый, о котором уже
я упоминал; трус до всего, особенно до розог, смирный, безответный, ласковый со всеми, ни с кем никогда не поссорившийся, но который не мог не проносить вина, несмотря на всю свою трусость,
по страсти к контрабанде.
Обыкновенно
я покупал кусок говядины,
по фунту на день.
Кроме того, Сушилов сам изобретал тысячи различных обязанностей, чтоб
мне угодить: наставлял мой чайник, бегал
по разным поручениям, отыскивал что-нибудь для
меня, носил мою куртку в починку, смазывал
мне сапоги раза четыре в месяц; все это делал усердно, суетливо, как будто бог знает какие на нем лежали обязанности, — одним словом, совершенно связал свою судьбу с моею и взял все мои дела на себя.
Одно только: он, как
мне кажется и сколько
я мог догадаться, принадлежал к тому же товариществу, как и Сироткин, и принадлежал единственно
по своей забитости и безответности.
Но однажды — никогда не могу простить себе этого — он чего-то
по моей просьбе не выполнил, а между тем только что взял у
меня денег, и
я имел жестокость сказать ему: «Вот, Сушилов, деньги-то вы берете, а дело-то не делаете».
Он был, кажется, очень поражен, что
я сам ему предложил денег, сам вспомнил о его затруднительном положении, тем более что в последнее время он,
по его мнению, уж слишком много у
меня забрал, так что и надеяться не смел, что
я еще дам ему.
Насилу
я утешил его и хоть он с этих пор, если возможно это, еще усерднее начал служить
мне и «наблюдать
меня», но
по некоторым, почти неуловимым признакам
я заметил, что его сердце никогда не могло простить
мне попрек мой.
У нас был отцеубийца, из дворян;
я уже упоминал о нем; но
я убедился
по многим чертам и фактам, что даже и тот был несравненно благороднее и человечнее А-ва.
Наш майор, кажется, действительно верил, что А-в был замечательный художник, чуть не Брюллов, [Брюллов К. П. (1799–1852) — русский художник, выдающийся портретист.] о котором и он слышал, но все-таки считал себя вправе лупить его
по щекам, потому, дескать, что теперь ты хоть и тот же художник, но каторжный, и хоть будь ты разбрюллов, а
я все-таки твой начальник, а стало быть, что захочу, то с тобою и сделаю.
Но
я ошибался:
я судил обо всех
по А-ву.
В эти три дня
я в тоске слонялся
по острогу, лежал на своих нарах, отдал шить надежному арестанту, указанному
мне Акимом Акимычем, из выданного
мне казенного холста рубашки, разумеется за плату (
по скольку-то грошей с рубашки), завел себе,
по настоятельному совету Акима Акимыча, складной тюфячок (из войлока, обшитого холстом), чрезвычайно тоненький, как блин, и подушку, набитую шерстью, страшно жесткую с непривычки.
Их привычки, понятия, мнения, обыкновения стали как будто тоже моими,
по крайней мере
по форме,
по закону, хотя
я и не разделял их в сущности.
Об этом
я кой-что скажу после, но, к слову пришлось: поверят ли, что
я видал сосланных на двадцатилетний срок, которые
мне самому говорили, очень спокойно, такие, например, фразы: «А вот подожди, даст бог, кончу срок, и тогда…» Весь смысл слова «арестант» означает человека без воли; а тратя деньги, он поступает уже
по своей воле.
Хоть у
меня вовсе не было при входе в острог больших денег, но
я как-то не мог тогда серьезно досадовать на тех из каторжных, которые почти в первые часы моей острожной жизни, уже обманув
меня раз, пренаивно приходили
по другому,
по третьему и даже
по пятому разу занимать у
меня.
И потому, несмотря на все мелочные заботы о своем устройстве в казарме, о которых
я уже упоминал и в которые вовлекал
меня по преимуществу Аким Акимыч, несмотря на то, что они несколько и развлекали
меня, — страшная, ядущая тоска всё более и более
меня мучила.
«Мертвый дом!» — говорил
я сам себе, присматриваясь иногда в сумерки, с крылечка нашей казармы, к арестантам, уже собравшимся с работы и лениво слонявшимся
по площадке острожного двора, из казарм в кухни и обратно.
— А
по разным качествам и мы происходили. Вот тогда-то, братцы, и получил
я первые двести…
— Карантин — огороженное здание, где содержались арестанты, изолированные
по каким-либо причинам от остальных; шпунты (нем. Spund) — затычки, которыми закрывали бочки с неперебродившим вином, пить шпунты — пить прямо из бочки; играть на белендрясе — играть пальцами на губах, в переносном смысле — пустословить.] так что
я не успел, братцы, настоящим образом в Москве разбогатеть.
Однако,
по их понятиям (и
я узнал это впоследствии наверно),
я все-таки должен был соблюдать и уважать перед ними даже дворянское происхождение мое, то есть нежиться, ломаться, брезгать ими, фыркать на каждом шагу, белоручничать.
Когда вечером,
по окончании послеобеденной работы,
я воротился в острог, усталый и измученный, страшная тоска опять одолела
меня.
Я уже не слонялся
по острогу, как потерянный, и не выдавал тоски своей.
По острогу
я уже расхаживал как у себя дома, знал свое место на нарах и даже, по-видимому, привык к таким вещам, к которым думал и в жизнь не привыкнуть.
— Шабаш — в просторечии — окончание работы, свободное от работы время.] нас вызывали для этого, поочередно, из острога в кордегардию (невыбрившийся уже сам отвечал за себя), и там цирюльники из батальонов мылили холодным мылом наши головы и безжалостно скребли их тупейшими бритвами, так что у
меня даже и теперь мороз проходит
по коже при воспоминании об этой пытке.
«Чаще быть на воздухе, каждый день уставать, приучаться носить тяжести — и
по крайней мере
я спасу себя, — думал
я, — укреплю себя, выйду здоровый, бодрый, сильный, нестарый».
А между тем в это первое время Петров как будто обязанностью почитал чуть не каждый день заходить ко
мне в казарму или останавливать
меня в шабашное время, когда, бывало,
я хожу за казармами,
по возможности подальше от всех глаз.
Объяснил
я,
по возможности, и это. Петров внимательно слушал, совершенно понимая и скоро соображая, даже наклонив в мою сторону ухо.
Я объяснил, что такое Америка и,
по возможности, что такое антиподы. Он слушал так же внимательно, как будто нарочно прибежал для одних антиподов.
А
я уверен, что он бежать сумел бы ловко, надул бы всех,
по неделе мог бы сидеть без хлеба где-нибудь в лесу или в речном камыше.
Всё еще сохраняется какой-то форс, какая-то хвастливость; вот, дескать,
я ведь не то, что вы думаете;
я «
по шести душам».
Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно и тоскливо лежа на нарах,
я прослушал один из таких рассказов и
по неопытности принял рассказчика за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханный железный характер, тогда как в это же время чуть не подшучивал над Петровым.
— Это, брат, пересылали
меня из нашего места, — начал он, ковыряя иглой, — в Ч-в,
по бродяжеству, значит.
Так
меня, брат, раза четыре потом с кобылы снимали,
по получасу отдыхал: водой обливали.