Неточные совпадения
В отдаленных краях Сибири, среди степей, гор или непроходимых лесов, попадаются изредка маленькие города,
с одной, много
с двумя тысячами жителей, деревянные, невзрачные,
с двумя церквами — одной в городе, другой на кладбище, — города, похожие более на хорошее подмосковное село,
чем на город.
Если вы
с ним заговаривали, то он смотрел на вас чрезвычайно пристально и внимательно,
с строгой вежливостью выслушивал каждое слово ваше, как будто в него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим задали ему задачу или хотите выпытать у него какую-нибудь тайну, и, наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего ответа,
что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец, сами радовались окончанию разговора.
Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и узнал,
что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и
что иначе Иван Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих, но
что он страшный нелюдим, ото всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и
что вообще
с ним довольно трудно разговориться.
Полагали,
что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали,
что он
с самой ссылки упорно пресек
с ними всякие сношения, — одним словом, вредит себе.
Он
с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил
с ним о нашем городке, о текущих новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось,
что он не только не знал самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не интересовался знать их.
Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми книгами и журналами; они были у меня в руках, только
что с почты, я предлагал их ему еще не разрезанные.
Наконец, я простился
с ним и, выйдя от него, почувствовал,
что с сердца моего спала какая-то несносная тяжесть.
Я немедленно познакомился
с хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее:
чем особенно занимался ее жилец и не писал ли он чего-нибудь?
По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил сам
с собою;
что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно
с тех пор, как узнал,
что ее зовут Катей, и
что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду.
Встречаясь
с ними во время этих прогулок, я любил всматриваться в их угрюмые, клейменые лица и угадывать, о
чем они думают.
— Достоевский полемизирует
с рядом статей в тогдашней русской печати, авторы которых (В. И. Даль, И.
С. Беллюстин) утверждали,
что грамотность вредит простонародью, способствуя росту числа уголовных преступлений.]
Этот арестант, возможно, был прототипом Петрова, он пришел на каторгу «за сорвание
с ротного командира эполет».] в этот раз не захочет лечь под розги и
что майору пришел конец.
С другой стороны, кто может сказать,
что выследил глубину этих погибших сердец и прочел в них сокровенное от всего света?
Да, преступление, кажется, не может быть осмыслено
с данных, готовых точек зрения, и философия его несколько потруднее,
чем полагают.
Можно судить, наконец,
с таких точек зрения,
что чуть ли не придется оправдать самого преступника.
Но, несмотря на всевозможные точки зрения, всякий согласится,
что есть такие преступления, которые всегда и везде, по всевозможным законам,
с начала мира считаются бесспорными преступлениями и будут считаться такими до тех пор, покамест человек останется человеком.
Он был до того незлобив и уживчив,
что во все время своего пребывания в остроге ни
с кем не поссорился.
Помню ясно,
что с первого шагу в этой жизни поразило меня то,
что я как будто и не нашел в ней ничего особенно поражающего, необыкновенного или, лучше сказать, неожиданного.
Признаюсь,
что это удивление сопровождало меня во весь долгий срок моей каторги; я никогда не мог примириться
с нею.
Мужик на воле работает, пожалуй, и несравненно больше, иногда даже и по ночам, особенно летом; но он работает на себя, работает
с разумною целью, и ему несравненно легче,
чем каторжному на вынужденной и совершенно для него бесполезной работе.
Общее сожительство, конечно, есть и в других местах; но в острог-то приходят такие люди,
что не всякому хотелось бы сживаться
с ними, и я уверен,
что всякий каторжный чувствовал эту муку, хотя, конечно, большею частью бессознательно.
Впрочем, арестанты, хвалясь своею пищею, говорили только про один хлеб и благословляли именно то,
что хлеб у нас общий, а не выдается
с весу.
Оба впились глазами друг в друга. Толстяк ждал ответа и сжал кулаки, как будто хотел тотчас же кинуться в драку. Я и вправду думал,
что будет драка. Для меня все это было так ново, и я смотрел
с любопытством. Но впоследствии я узнал,
что все подобные сцены были чрезвычайно невинны и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия; до драки же никогда почти не доходило. Все это было довольно характерно и изображало нравы острога.
Высокий арестант стоял спокойно и величаво. Он чувствовал,
что на него смотрят и ждут, осрамится ли он или нет своим ответом;
что надо было поддержать себя, доказать,
что он действительно птица, и показать, какая именно птица.
С невыразимым презрением скосил он глаза на своего противника, стараясь, для большей обиды, посмотреть на него как-то через плечо, сверху вниз, как будто он разглядывал его, как букашку, и медленно и внятно произнес...
— Да
чего обожжешь-то! Такой же варнак; больше и названья нам нет… она тебя оберет, да и не поклонится. Тут, брат, и моя копеечка умылась. Намедни сама пришла. Куда
с ней деться? Начал проситься к Федьке-палачу: у него еще в форштадте [Форштадт (от нем. Vorstadt) — предместье, слобода.] дом стоял, у Соломонки-паршивого, у жида, купил, вот еще который потом удавился…
Еще вчера
с вечера заметил я,
что на меня смотрят косо.
Напротив, другие арестанты ходили около меня, подозревая,
что я принес
с собой деньги.
Несмотря на то,
что те уже лишены всех своих прав состояния и вполне сравнены
с остальными арестантами, — арестанты никогда не признают их своими товарищами. Это делается даже не по сознательному предубеждению, а так, совершенно искренно, бессознательно. Они искренно признавали нас за дворян, несмотря на то,
что сами же любили дразнить нас нашим падением.
Они
с любовью смотрели на наши страдания, которые мы старались им не показывать. Особенно доставалось нам сначала на работе, за то,
что в нас не было столько силы, как в них, и
что мы не могли им вполне помогать. Нет ничего труднее, как войти к народу в доверенность (и особенно к такому народу) и заслужить его любовь.
В каторге было несколько человек из дворян. Во-первых, человек пять поляков. Об них я поговорю когда-нибудь особо. Каторжные страшно не любили поляков, даже больше,
чем ссыльных из русских дворян. Поляки (я говорю об одних политических преступниках) были
с ними как-то утонченно, обидно вежливы, крайне несообщительны и никак не могли скрыть перед арестантами своего к ним отвращения, а те понимали это очень хорошо и платили той же монетою.
Наивен до крайности; он, например, бранясь
с арестантами, корил их иногда за то,
что они были воры, и серьезно убеждал их не воровать.
Говорят, там, в первом-то разряде, начальство не совершенно военное-с, по крайней мере другим манером,
чем у нас, поступает-с.
Не бреют; в мундирах не ходят-с; хотя, впрочем, оно и хорошо,
что у нас они в мундирном виде и бритые; все-таки порядку больше, да и глазу приятнее-с.
— Кантонист — солдатский сын, со дня рождения числившийся за военным ведомством и обучавшийся в низшей военной школе.] другой из черкесов, третий из раскольников, четвертый православный мужичок, семью, детей милых оставил на родине, пятый жид, шестой цыган, седьмой неизвестно кто, и все-то они должны ужиться вместе во
что бы ни стало, согласиться друг
с другом, есть из одной чашки, спать на одних нарах.
Всё,
что рассказал мне о нем Аким Акимыч, оказалось вполне справедливым,
с тою разницею,
что впечатление действительности всегда сильнее,
чем впечатление от простого рассказа.
Говорят,
что он рыдал нам ним, как над родным сыном; прогнал одного ветеринара и, по своему обыкновению, чуть не подрался
с ним и, услышав от Федьки,
что в остроге есть арестант, ветеринар-самоучка, который лечил чрезвычайно удачно, немедленно призвал его.
Замечали тоже,
что он почти ни
с кем никогда не говорил.
Я заметил одного арестанта, столяра, уже седенького, но румяного и
с улыбкой заигрывавшего
с калашницами. Перед их приходом он только
что навертел на шею красненький кумачный платочек. Одна толстая и совершенно рябая бабенка поставила на его верстак свою сельницу. Между ними начался разговор.
—
Что ж вы вчера не приходили туда? — заговорил арестант
с самодовольной улыбочкой.
— Бывает-с, — отвечал он, скромно опустив глаза, потому
что был чрезвычайно целомудренный человек.
— И
с вами давно не видались, — продолжал волокита, обращаясь к Двугрошовой, —
что это вы словно как похудели?
— Нет, уж это вам про нас злые люди набухвостили; [Набухвостили — налгали, насплетничали.] а впрочем,
что ж-с? Хоть без ребрушка ходить, да солдатика любить! [Хоть без ребрушка ходить, да солдатика любить! — Двустишие из народной плясовой песни.]
Я простился
с Акимом Акимычем и, узнав,
что мне можно воротиться в острог, взял конвойного и пошел домой. Народ уже сходился. Прежде всех возвращаются
с работы работающие на уроки. Единственное средство заставить арестанта работать усердно, это — задать ему урок. Иногда уроки задаются огромные, но все-таки они кончаются вдвое скорее,
чем если б заставили работать вплоть до обеденного барабана. Окончив урок, арестант беспрепятственно шел домой, и уже никто его не останавливал.
— В брюхе-то у меня, братцы, сегодня Иван-Таскун да Марья-Икотишна; [В брюхе-то у меня, братцы, сегодня Иван-Таскун да Марья-Икотишна… — Этнограф
С. Максимов писал,
что так называли в арестантской среде болезни, зависящие от дурной и преимущественно сухой, «без приварка», пищи.] а где он, богатый мужик, живет?
Я говорил уже,
что у арестантов всегда была собственная работа и
что эта работа — естественная потребность каторжной жизни;
что, кроме этой потребности, арестант страстно любит деньги и ценит их выше всего, почти наравне
с свободой, и
что он уже утешен, если они звенят у него в кармане.
Он так не похож был на других арестантов: что-то до того спокойное и тихое было в его взгляде,
что, помню, я
с каким-то особенным удовольствием смотрел на его ясные, светлые глаза, окруженные мелкими лучистыми морщинками.
Был он зажиточный, торгующий мещанин; дома оставил жену, детей; но
с твердостью пошел в ссылку, потому
что в ослеплении своем считал ее «мукою за веру».
— Эта мысль развита Достоевским в романе «Подросток» (ч. III, гл. 1).] и если вам
с первой встречи приятен смех кого-нибудь из совершенно незнакомых людей, то смело говорите,
что это человек хороший.
Но, кроме труда уберечь их, в остроге было столько тоски; арестант же, по природе своей, существо до того жаждущее свободы и, наконец, по социальному своему положению, до того легкомысленное и беспорядочное,
что его, естественно, влечет вдруг «развернуться на все», закутить на весь капитал,
с громом и
с музыкой, так, чтоб забыть, хоть на минуту, тоску свою.
Его не чуждаются,
с ним водят дружбу, так
что если б вы стали в остроге доказывать всю гадость доноса, то вас бы совершенно не поняли.