Неточные совпадения
В конце ноября,
в оттепель, часов
в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на
всех парах подходил к Петербургу.
Особенно приметна была
в этом лице его мертвая бледность, придававшая
всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом.
Он был тепло одет,
в широкий, мерлушечий, черный, крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед его принужден был вынести на своей издрогшей спине
всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен.
В руках его болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра, заключавший, кажется,
все его дорожное достояние.
Черноволосый сосед
в крытом тулупе
все это разглядел, частию от нечего делать, и, наконец, спросил с тою неделикатною усмешкой,
в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего...
Готовность белокурого молодого человека
в швейцарском плаще отвечать на
все вопросы своего черномазого соседа была удивительная и без всякого подозрения совершенной небрежности, неуместности и праздности иных вопросов.
— Истинная правда! — ввязался
в разговор один сидевший рядом и дурно одетый господин, нечто вроде закорузлого
в подьячестве чиновника, лет сорока, сильного сложения, с красным носом и угреватым лицом, — истинная правда-с, только
все русские силы даром к себе переводят!
— О, как вы
в моем случае ошибаетесь, — подхватил швейцарский пациент, тихим и примиряющим голосом, — конечно, я спорить не могу, потому что
всего не знаю, но мой доктор мне из своих последних еще на дорогу сюда дал, да два почти года там на свой счет содержал.
— И небось
в этом узелке
вся ваша суть заключается? — спросил черномазый.
Они
все знают,
вся беспокойная пытливость их ума и способности устремляются неудержимо
в одну сторону, конечно, за отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов, как сказал бы современный мыслитель.
В продолжение
всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел без цели
в окно и с нетерпением ждал конца путешествия.
— А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и
в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке!
В горячке
в Пскове
весь месяц пролежал.
— Они
всё думают, что я еще болен, — продолжал Рогожин князю, — а я, ни слова не говоря, потихоньку, еще больной, сел
в вагон, да и еду; отворяй ворота, братец Семен Семеныч! Он родителю покойному на меня наговаривал, я знаю. А что я действительно чрез Настасью Филипповну тогда родителя раздражил, так это правда. Тут уж я один. Попутал грех.
—
Всё знает! Лебедев
всё знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже после смерти родителя, и
все, то есть,
все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до того, что ни шагу. Ныне он
в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать.
Билеты-то я продал, деньги взял, а к Андреевым
в контору не заходил, а пошел, никуда не глядя,
в английский магазин, да на
все пару подвесок и выбрал, по одному бриллиантику
в каждой, эдак почти как по ореху будут, четыреста рублей должен остался, имя сказал, поверили.
Я и ростом мал, и одет как холуй, и стою, молчу, на нее глаза пялю, потому стыдно, а он по
всей моде,
в помаде, и завитой, румяный, галстух клетчатый, так и рассыпается, так и расшаркивается, и уж наверно она его тут вместо меня приняла!
«Ну, говорю, как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?» Я, правда, хотел было тогда же
в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж
все равно», и как окаянный воротился домой.
Ну, а я этой порой, по матушкину благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал, да во Псков по машине и отправился, да приехал-то
в лихорадке; меня там святцами зачитывать старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да
в бесчувствии
всю ночь на улице и провалялся, ан к утру горячка, а тем временем за ночь еще собаки обгрызли.
В старину генерал Епанчин, как
всем известно было, участвовал
в откупах.
Женился генерал еще очень давно, еще будучи
в чине поручика, на девице почти одного с ним возраста, не обладавшей ни красотой, ни образованием, за которою он взял
всего только пятьдесят душ, — правда, и послуживших к основанию его дальнейшей фортуны.
В эти последние годы подросли и созрели
все три генеральские дочери — Александра, Аделаида и Аглая.
Подозрительность этого человека, казалось,
все более и более увеличивалась; слишком уж князь не подходил под разряд вседневных посетителей, и хотя генералу довольно часто, чуть не ежедневно,
в известный час приходилось принимать, особенно по делам, иногда даже очень разнообразных гостей, но, несмотря на привычку и инструкцию довольно широкую, камердинер был
в большом сомнении; посредничество секретаря для доклада было необходимо.
— По-ку-рить? — с презрительным недоумением вскинул на него глаза камердинер, как бы
все еще не веря ушам, — покурить? Нет, здесь вам нельзя покурить, а к тому же вам стыдно и
в мыслях это содержать. Хе… чудно-с!
Вам же
все это теперь объясняю, чтобы вы не сомневались, потому вижу, вы
все еще беспокоитесь: доложите, что князь Мышкин, и уж
в самом докладе причина моего посещения видна будет.
— Да четыре года. Впрочем, я
все на одном почти месте сидел,
в деревне.
А тут,
всю эту последнюю надежду, с которою умирать
в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и
в том, что наверно не избегнешь,
вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете.
Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте
в него, он еще
все будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет.
— Да со мной поклажи
всего один маленький узелок с бельем, и больше ничего; я его
в руке обыкновенно несу. Я номер успею и вечером занять.
— То, стало быть, вставать и уходить? — приподнялся князь, как-то даже весело рассмеявшись, несмотря на
всю видимую затруднительность своих обстоятельств. — И вот, ей-богу же, генерал, хоть я ровно ничего не знаю практически ни
в здешних обычаях, ни вообще как здесь люди живут, но так я и думал, что у нас непременно именно это и выйдет, как теперь вышло. Что ж, может быть, оно так и надо… Да и тогда мне тоже на письмо не ответили… Ну, прощайте и извините, что обеспокоил.
Взгляд князя был до того ласков
в эту минуту, а улыбка его до того без всякого оттенка хотя бы какого-нибудь затаенного неприязненного ощущения, что генерал вдруг остановился и как-то вдруг другим образом посмотрел на своего гостя;
вся перемена взгляда совершилась
в одно мгновение.
— Помилуйте, я ваш вопрос очень ценю и понимаю. Никакого состояния покамест я не имею и никаких занятий, тоже покамест, а надо бы-с. А деньги теперь у меня были чужие, мне дал Шнейдер, мой профессор, у которого я лечился и учился
в Швейцарии, на дорогу, и дал ровно вплоть, так что теперь, например, у меня
всего денег несколько копеек осталось. Дело у меня, правда, есть одно, и я нуждаюсь
в совете, но…
— Да что дома? Дома
всё состоит
в моей воле, только отец, по обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался; я с ним уж и не говорю, но, однако ж,
в тисках держу, и, право, если бы не мать, так указал бы дверь. Мать
всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им прямо сказал, наконец, что я господин своей судьбы и
в доме желаю, чтобы меня… слушались. Сестре по крайней мере
всё это отчеканил, при матери.
— Своего положения? — подсказал Ганя затруднившемуся генералу. — Она понимает; вы на нее не сердитесь. Я, впрочем, тогда же намылил голову, чтобы
в чужие дела не совались. И, однако, до сих пор
всё тем только у нас
в доме и держится, что последнего слова еще не сказано, а гроза грянет. Если сегодня скажется последнее слово, стало быть, и
все скажется.
Князь слышал
весь этот разговор, сидя
в уголке за своею каллиграфскою пробой. Он кончил, подошел к столу и подал свой листок.
— Да;
всего только сутки
в России, а уж такую раскрасавицу знаю, — ответил князь, и тут же рассказал про свою встречу с Рогожиным и передал
весь рассказ его.
— Гм!.. Конечно… Пожалуй, а уж тогда
все дело
в том, как у ней
в голове мелькнет, — сказал генерал.
— Это главное, — договорил Ганя, опять помогая затруднившемуся генералу и скорчив свои губы
в ядовитейшую улыбку, которую уже не хотел скрывать. Он глядел своим воспаленным взглядом прямо
в глаза генералу, как бы даже желая, чтобы тот прочел
в его взгляде
всю его мысль. Генерал побагровел и вспылил.
Каллиграф не допустил бы этих росчерков или, лучше сказать, этих попыток расчеркнуться, вот этих недоконченных полухвостиков, — замечаете, — а
в целом, посмотрите, оно составляет ведь характер, и, право,
вся тут военно-писарская душа проглянула: разгуляться бы и хотелось, и талант просится, да воротник военный туго на крючок стянут, дисциплина и
в почерке вышла, прелесть!
Ну, вот, это простой, обыкновенный и чистейший английский шрифт: дальше уж изящество не может идти, тут
все прелесть, бисер, жемчуг; это законченно; но вот и вариация, и опять французская, я ее у одного французского путешествующего комми заимствовал: тот же английский шрифт, но черная; линия капельку почернее и потолще, чем
в английском, ан — пропорция света и нарушена; и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее и вдобавок позволен росчерк, а росчерк — это наиопаснейшая вещь!
— Удивительное лицо! — ответил князь, — и я уверен, что судьба ее не из обыкновенных. — Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? Об этом глаза говорят, вот эти две косточки, две точки под глазами
в начале щек. Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра!
Всё было бы спасено!
Маменька их, генеральша Лизавета Прокофьевна, иногда косилась на откровенность их аппетита, но так как иные мнения ее, несмотря на
всю наружную почтительность, с которою принимались дочерьми,
в сущности, давно уже потеряли первоначальный и бесспорный авторитет между ними, и до такой даже степени, что установившийся согласный конклав трех девиц сплошь да рядом начинал пересиливать, то и генеральша,
в видах собственного достоинства, нашла удобнее не спорить и уступать.
Правда, характер весьма часто не слушался и не подчинялся решениям благоразумия; Лизавета Прокофьевна становилась с каждым годом
всё капризнее и нетерпеливее, стала даже какая-то чудачка, но так как под рукой все-таки оставался весьма покорный и приученный муж, то излишнее и накопившееся изливалось обыкновенно на его голову, а затем гармония
в семействе восстановлялась опять, и
всё шло как не надо лучше.
В то утро,
в которое начался наш рассказ,
все семейство собралось
в столовой
в ожидании генерала, обещавшего явиться к половине первого.
В этот раз он пробыл
в поместье
всего несколько дней, но успел распорядиться;
в воспитании девочки произошла значительная перемена: приглашена была почтенная и пожилая гувернантка, опытная
в высшем воспитании девиц, швейцарка, образованная и преподававшая, кроме французского языка, и разные науки.
Однажды случилось, что как-то
в начале зимы, месяца четыре спустя после одного из летних приездов Афанасия Ивановича
в Отрадное, заезжавшего на этот раз
всего только на две недели, пронесся слух, или, лучше сказать, дошел как-то слух до Настасьи Филипповны, что Афанасий Иванович
в Петербурге женится на красавице, на богатой, на знатной, — одним словом, делает солидную и блестящую партию.
Слух этот оказался потом не во
всех подробностях верным: свадьба и тогда была еще только
в проекте, и
все еще было очень неопределенно, но
в судьбе Настасьи Филипповны все-таки произошел с этого времени чрезвычайный переворот.
Пред ним сидела совершенно другая женщина, нисколько не похожая на ту, которую он знал доселе и оставил
всего только
в июле месяце
в сельце Отрадном.
Эта новая женщина объявляла, что ей
в полном смысле
все равно будет, если он сейчас же и на ком угодно женится, но что она приехала не позволить ему этот брак, и не позволить по злости, единственно потому, что ей так хочется, и что, следственно, так и быть должно, — «ну хоть для того, чтобы мне только посмеяться над тобой вволю, потому что теперь и я наконец смеяться хочу».
Но покамест новая Настасья Филипповна хохотала и
все это излагала, Афанасий Иванович обдумывал про себя это дело и по возможности приводил
в порядок несколько разбитые свои мысли.
Себя, свой покой и комфорт он любил и ценил более
всего на свете, как и следовало
в высшей степени порядочному человеку.