Неточные совпадения
— Очень, — ответил сосед с чрезвычайною готовностью, — и заметьте, это
еще оттепель. Что ж, если
бы мороз? Я даже не думал, что у нас так холодно. Отвык.
— Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно
еще заключить, хотя
бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто
бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.
— По-ку-рить? — с презрительным недоумением вскинул на него глаза камердинер, как
бы все
еще не веря ушам, — покурить? Нет, здесь вам нельзя покурить, а к тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Хе… чудно-с!
— Да вот сидел
бы там, так вам
бы всего и не объяснил, — весело засмеялся князь, — а, стало быть, вы все
еще беспокоились
бы, глядя на мой плащ и узелок. А теперь вам, может, и секретаря ждать нечего, а пойти
бы и доложить самим.
— Ну, стало быть, и кстати, что я вас не пригласил и не приглашаю. Позвольте
еще, князь, чтоб уж разом все разъяснить: так как вот мы сейчас договорились, что насчет родственности между нами и слова не может быть, — хотя мне, разумеется, весьма было
бы лестно, — то, стало быть…
Да тут именно чрез ум надо
бы с самого начала дойти; тут именно надо понять и… и поступить с обеих сторон: честно и прямо, не то… предуведомить заранее, чтобы не компрометировать других, тем паче, что и времени к тому было довольно, и даже
еще и теперь его остается довольно (генерал значительно поднял брови), несмотря на то, что остается всего только несколько часов…
Она слышала, что они бодро переносят свои несчастия; она очень
бы желала с ними познакомиться, но
еще вопрос, радушно ли они примут ее в их семью?
Вообще она ничего не говорит против возможности этого брака, но об этом
еще слишком надо подумать; она желала
бы, чтоб ее не торопили.
Впрочем, можно было
бы и
еще много рассказать из всех историй и обстоятельств, обнаружившихся по поводу этого сватовства и переговоров; но мы и так забежали вперед, тем более что иные из обстоятельств являлись
еще в виде слишком неопределенных слухов.
Между дедами и бабками можно
бы было
еще счесться отдаленным родством.
Он смутился и не договорил; он на что-то решался и как
бы боролся сам с собой. Князь ожидал молча. Ганя
еще раз испытующим, пристальным взглядом оглядел его.
Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми.
Еще немного, и он, может быть, стал
бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно
бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.
— Извините, князь, — горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость, — ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы
еще почти ничего не знаете, но если
бы вы знали все, то наверно
бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним…
— Да и я
бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я с Епанчиными про вас говорил… а рано утром,
еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог
бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что
еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить
еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту!
— Да, почти как товарищ. Я вам потом это всё разъясню… А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда
еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я
бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!
Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной
бы ее
еще подлее надул: пристал
бы к ней и начал
бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских разных вопросов вытаскивать, так она
бы вся у него в игольное ушко как нитка прошла.
— Да я удивляюсь, что вы так искренно засмеялись. У вас, право,
еще детский смех есть. Давеча вы вошли мириться и говорите: «Хотите, я вам руку поцелую», — это точно как дети
бы мирились. Стало быть,
еще способны же вы к таким словам и движениям. И вдруг вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право, всё это как-то нелепо и не может быть.
Я, князь, не по расчету в этот мрак иду, — продолжал он, проговариваясь, как уязвленный в своем самолюбии молодой человек, — по расчету я
бы ошибся наверно, потому и головой, и характером
еще не крепок.
Не говоря уже о неизящности того сорта людей, которых она иногда приближала к себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали в ней и
еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование нельзя
бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё
еще в себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее
бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
–…Но мы, может быть, будем не бедны, а очень богаты, Настасья Филипповна, — продолжал князь тем же робким голосом. — Я, впрочем, не знаю наверно, и жаль, что до сих пор
еще узнать ничего не мог в целый день, но я получил в Швейцарии письмо из Москвы, от одного господина Салазкина, и он меня уведомляет, что я будто
бы могу получить очень большое наследство. Вот это письмо…
Он от радости задыхался: он ходил вокруг Настасьи Филипповны и кричал на всех: «Не подходи!» Вся компания уже набилась в гостиную. Одни пили, другие кричали и хохотали, все были в самом возбужденном и непринужденном состоянии духа. Фердыщенко начинал пробовать к ним пристроиться. Генерал и Тоцкий сделали опять движение поскорее скрыться. Ганя тоже был со шляпой в руке, но он стоял молча и все
еще как
бы оторваться не мог от развивавшейся пред ним картины.
Происходило это уже почти пред самым вторичным появлением нашего героя на сцену нашего рассказа. К этому времени, судя на взгляд, бедного князя Мышкина уже совершенно успели в Петербурге забыть. Если б он теперь вдруг явился между знавшими его, то как
бы с неба упал. А между тем мы все-таки сообщим
еще один факт и тем самым закончим наше введение.
Но вдруг, всё
еще как
бы не в силах добыть контенансу, оборотился и, ни с того, ни с сего, набросился сначала на девушку в трауре, державшую на руках ребенка, так что та даже несколько отшатнулась от неожиданности, но тотчас же, оставив ее, накинулся на тринадцатилетнюю девочку, торчавшую на пороге в следующую комнату и продолжавшую улыбаться остатками
еще недавнего смеха.
Да я голову на отсечение дам, если он вас уже не надул и уже не обдумал, как
бы вас
еще дальше надуть!
Бледность и как
бы мелкая, беглая судорога всё
еще не покидали лица Рогожина.
Не садясь и остановившись неподвижно, он некоторое время смотрел Рогожину прямо в глаза; они
еще как
бы сильнее блеснули в первое мгновение.
Я, говорит,
еще сама себе госпожа; захочу, так и совсем тебя прогоню, а сама за границу поеду (это уж она мне говорила, что за границу-то поедет, — заметил он как
бы в скобках, и как-то особенно поглядев в глаза князю); иной раз, правда, только пужает, всё ей смешно на меня отчего-то.
— Ты листы, что ли, им разрезаешь? — спросил князь, но как-то рассеянно, всё
еще как
бы под давлением сильной задумчивости.
С тяжелым удивлением заметил князь, что прежняя недоверчивость, прежняя горькая и почти насмешливая улыбка всё
еще как
бы не оставляла лица его названого брата, по крайней мере мгновениями сильно выказывалась.
Ему вдруг пришлось сознательно поймать себя на одном занятии, уже давно продолжавшемся, но которого он всё не замечал до самой этой минуты: вот уже несколько часов,
еще даже в «Весах», кажется, даже и до «Весов», он нет-нет и вдруг начинал как
бы искать чего-то кругом себя.
Она даже остановилась в недоумении, к чрезвычайному удовольствию Коли, который, конечно, мог
бы отлично объяснить,
еще когда она и не трогалась с своей дачи, что никто ровно не умирает и никакого смертного одра нет, но не объяснил, лукаво предчувствуя будущий комический гнев генеральши, когда она, по его расчетам, непременно рассердится за то, что застанет князя, своего искреннего друга, здоровым.
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше
бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я
еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
— Друзья… сколько угодно, но, однако же, позвольте, — перебил вдруг весьма наставительным тоном, хотя всё
еще не возвышая очень голоса, племянник Лебедева, — позвольте же и нам заявить, что вы могли
бы с нами поступить поучтивее, а не заставлять нас два часа прождать в вашей лакейской…
Надо признаться, что ему везло-таки счастье, так что он, уж и не говоря об интересной болезни своей, от которой лечился в Швейцарии (ну можно ли лечиться от идиотизма, представьте себе это?!!), мог
бы доказать собою верность русской пословицы: «Известному разряду людей — счастье!» Рассудите сами: оставшись
еще грудным ребенком по смерти отца, говорят, поручика, умершего под судом за внезапное исчезновение в картишках всей ротной суммы, а может быть, и за пересыпанную с излишком дачу розог подчиненному (старое-то время помните, господа!), наш барон взят был из милости на воспитание одним из очень богатых русских помещиков.
Это всё
бы еще ничего, а вот что уже действительно непростительно и никакою интересною болезнью неизвинимо: этот едва вышедший из штиблет своего профессора миллионер не мог даже и того смекнуть, что не милости и не вспоможения просит от него благородный характер молодого человека, убивающий себя на уроках, а своего права и своего должного, хотя
бы и не юридического, и даже не просит, а за него только друзья ходатайствуют.
Кто
бы ни были ваши свидетели, хотя
бы и ваши друзья, но так как они не могут не согласиться с правом Бурдовского (потому что оно, очевидно, математическое), то даже
еще и лучше, что эти свидетели — ваши друзья;
еще очевиднее представится истина.
Далее я
бы мог объяснить, как ваша матушка
еще десятилетним ребенком была взята господином Павлищевым на воспитание вместо родственницы, что ей отложено было значительное приданое, и что все эти заботы породили чрезвычайно тревожные слухи между многочисленною родней Павлищева, думали даже, что он женится на своей воспитаннице, но кончилось тем, что она вышла по склонности (и это я точнейшим образом мог
бы доказать) за межевого чиновника, господина Бурдовского, на двадцатом году своего возраста.
—
Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог
бы он у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь себе волосы, друг мой.
Но кроме того, в глазах его теперь была
еще и какая-то другая забота, даже боязнь; он опасливо глядел на Ипполита, как
бы ожидая от него
еще чего-то.
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с моей стороны — позабудь. Я
бы сам
еще вчера к тебе зашел, но не знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
— Я не знаю ваших мыслей, Лизавета Прокофьевна. Вижу только, что письмо это вам очень не нравится. Согласитесь, что я мог
бы отказаться отвечать на такой вопрос; но чтобы показать вам, что я не боюсь за письмо и не сожалею, что написал, и отнюдь не краснею за него (князь покраснел
еще чуть не вдвое более), я вам прочту это письмо, потому что, кажется, помню его наизусть.
Тема завязавшегося разговора, казалось, была не многим по сердцу; разговор, как можно было догадаться, начался из-за нетерпеливого спора и, конечно, всем
бы хотелось переменить сюжет, но Евгений Павлович, казалось, тем больше упорствовал и не смотрел на впечатление; приход князя как будто возбудил его
еще более. Лизавета Прокофьевна хмурилась, хотя и не всё понимала. Аглая, сидевшая в стороне, почти в углу, не уходила, слушала и упорно молчала.
Если б он умел или мог быть внимательнее, то он
еще четверть часа назад мог
бы заметить, что Аглая изредка и тоже как
бы с беспокойством мельком оглядывается, тоже точно ищет чего-то кругом себя.
Только князь Лев Николаевич остался на одну секунду на месте, как
бы в нерешимости, да Евгений Павлович всё
еще стоял, не опомнившись.
— Ну как про это не знать! Ах да, послушайте: если
бы вас кто-нибудь вызвал на дуэль, что
бы вы сделали? Я
еще давеча хотела спросить.
— Да и не то что слышал, а и сам теперь вижу, что правда, — прибавил он, — ну когда ты так говорил, как теперь? Ведь этакой разговор точно и не от тебя. Не слышал
бы я о тебе такого, так и не пришел
бы сюда; да
еще в парк, в полночь.
— Я согласен, что историческая мысль, но к чему вы ведете? — продолжал спрашивать князь. (Он говорил с такою серьезностию и с таким отсутствием всякой шутки и насмешки над Лебедевым, над которым все смеялись, что тон его, среди общего тона всей компании, невольно становился комическим;
еще немного, и стали
бы подсмеиваться и над ним, но он не замечал этого.)
И он глубоко и жадно перевел дух, как
бы сбросив с себя чрезвычайную тягость. Он догадался наконец, что ничего «не кончено», что
еще не рассвело, что гости встали из-за стола только для закуски и что кончилась всего одна только болтовня Лебедева. Он улыбнулся, и чахоточный румянец, в виде двух ярких пятен, заиграл на щеках его.