Неточные совпадения
Никто не мог их упрекнуть в высокомерии и заносчивости, а между тем
знали, что они горды и цену
себе понимают.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что, у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но,
знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж
собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…
— О, да вы философ; а впрочем…
знаете за
собой таланты, способности, хотя бы некоторые, то есть из тех, которые насущный хлеб дают? Извините опять…
— Помню, помню, конечно, и буду. Еще бы, день рождения, двадцать пять лет! Гм… А
знаешь, Ганя, я уж, так и быть, тебе открою, приготовься. Афанасию Ивановичу и мне она обещала, что сегодня у
себя вечером скажет последнее слово: быть или не быть! Так смотри же,
знай.
Эта новая женщина, оказалось, во-первых, необыкновенно много
знала и понимала, — так много, что надо было глубоко удивляться, откуда могла она приобрести такие сведения, выработать в
себе такие точные понятия.
Он очень хорошо заметил и положительно
узнал, что молодой человек, очень хорошей фамилии, живущий в самом достойном семействе, а именно Гаврила Ардалионович Иволгин, которого она
знает и у
себя принимает, давно уже любит ее всею силой страсти, и, конечно, отдал бы половину жизни за одну надежду приобресть ее симпатию.
Во всяком случае, она ни в чем не считает
себя виновною, и пусть бы лучше Гаврила Ардалионович
узнал, на каких основаниях она прожила все эти пять лет в Петербурге, в каких отношениях к Афанасию Ивановичу, и много ли скопила состояния.
Известно было, что генерал приготовил ко дню рождения Настасьи Филипповны от
себя в подарок удивительный жемчуг, стоивший огромной суммы, и подарком этим очень интересовался, хотя и
знал, что Настасья Филипповна — женщина бескорыстная.
Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про
себя; он
знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить
себе, как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же?
И подумать, что это так до самой последней четверти секунды, когда уже голова на плахе лежит, и ждет, и…
знает, и вдруг услышит над
собой, как железо склизнуло!
Я был такой большой, я всегда такой мешковатый; я
знаю, что я и
собой дурен… наконец и то, что я был иностранец.
— Э-э-эх! И зачем вам было болтать! — вскричал он в злобной досаде. — Не
знаете вы ничего… Идиот! — пробормотал он про
себя.
Князь
узнал потом, что этот господин как будто по обязанности взял на
себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но у него как-то никогда не выходило.
— Ты всё еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это
знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за
себя; ты не можешь того же требовать от сестры…
— Я ничего за
себя и не боялась, Ганя, ты
знаешь; я не о
себе беспокоилась и промучилась всё это время. Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же, кончится?
И
знаете, вслед за ними и за нею я и сам
себя подлецом называю!
При этом он горячо высказал свое мнение, что князя весьма странно и бог
знает с чего назвали идиотом, что он думает о нем совершенно напротив, и что, уж конечно, этот человек
себе на уме.
— Да вы чего, ваше превосходительство? — подхватил Фердыщенко, так и рассчитывавший, что можно будет подхватить и еще побольше размазать. — Не беспокойтесь, ваше превосходительство, я свое место
знаю: если я и сказал, что мы с вами Лев да Осел из Крылова басни, то роль Осла я, уж конечно, беру на
себя, а ваше превосходительство — Лев, как и в басне Крылова сказано...
— Фердыщенко, или рассказывайте, или молчите и
знайте одного
себя. Вы истощаете всякое терпение, — резко и досадливо проговорила Настасья Филипповна.
Афанасий Иванович, я и забыла прибавить: вы эти семьдесят пять тысяч возьмите
себе и
знайте, что я вас отпускаю на волю даром.
Птицын так даже от целомудрия наклонил голову и смотрел в землю. Тоцкий про
себя подумал: «Идиот, а
знает, что лестью всего лучше возьмешь; натура!» Князь заметил тоже из угла сверкающий взгляд Гани, которым тот как бы хотел испепелить его.
Но что хуже всего, так это то, что я
знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел с ним играть, и что, доигрывая последний рубль (мы в палки играли), я про
себя думал: проиграю, к дяде Лукьяну пойду, поклонюсь, не откажет.
— О нет! Ни-ни! Еще сама по
себе. Я, говорит, свободна, и,
знаете, князь, сильно стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
— Не
знаю; в толпе, мне даже кажется, что померещилось; мне начинает всё что-то мерещиться. Я, брат Парфен, чувствую
себя почти вроде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили.
(А она мне и сама как-то раз в Москве говорила: „Ты бы образил
себя хоть бы чем, хоть бы „Русскую историю“ Соловьева прочел, ничего-то ведь ты не
знаешь“.)
Он прилеплялся воспоминаниями и умом к каждому внешнему предмету, и ему это нравилось: ему всё хотелось что-то забыть, настоящее, насущное, но при первом взгляде кругом
себя он тотчас же опять
узнавал свою мрачную мысль, мысль, от которой ему так хотелось отвязаться.
—
Узнал, что и вы тут, — перебил Евгений Павлович, — и так как давно уж и непременно предположил
себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только
узнал…
Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь
узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать
себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении.
— Если вы позволите, то я попросил бы у князя чашку чаю… Я очень устал.
Знаете что, Лизавета Прокофьевна, вы хотели, кажется, князя к
себе вести чай пить; останьтесь-ка здесь, проведемте время вместе, а князь наверно нам всем чаю даст. Простите, что я так распоряжаюсь… Но ведь я
знаю вас, вы добрая, князь тоже… мы все до комизма предобрые люди…
Знаете ли вы, что, если бы не подвернулась эта чахотка, я бы сам убил
себя…
Впрочем, в первый же день после безобразного «вечера», в беспорядках которого он был такою главною «причиной», князь имел поутру удовольствие принимать у
себя князя Щ. с Аделаидой: «они зашли, главное, с тем, чтоб
узнать о его здоровье», зашли с прогулки, вдвоем.
Я, впрочем, думаю, что это нехорошо, и,
знаете, Келлер, я в этом всего больше укоряю
себя.
— Не беспокойтесь, князь, — продолжал воспламененный Коля, — не ходите и не тревожьте его, он с дороги заснул; он очень рад; и
знаете, князь, по-моему, гораздо лучше, если вы не нынче встретитесь, даже до завтра отложите, а то он опять сконфузится. Он давеча утром говорил, что уже целые полгода не чувствовал
себя так хорошо и в силах; даже кашляет втрое меньше.
Он еще не
знает, представьте
себе!
Говорю тебе, что всё это, что было тогда, за один только бред почитаю: я тебя наизусть во весь тогдашний день теперь
знаю, как
себя самого.
Знаешь ли, что женщина способна замучить человека жестокостями и насмешками и ни разу угрызения совести не почувствует, потому что про
себя каждый раз будет думать, смотря на тебя: «Вот теперь я его измучаю до смерти, да зато потом ему любовью моею наверстаю…»
— Теперь сам вижу и сам
знаю, что началась; так и ей донесу. Не в
себе ты совсем, Лев Николаич!
— Я, милый князь, завтра чем свет еду по этому несчастному делу (ну, вот о дяде-то) в Петербург; представьте
себе: всё это верно, и все уже
знают, кроме меня.
—
Знаете, я ужасно люблю в газетах читать про английские парламенты, то есть не в том смысле, про что они там рассуждают (я,
знаете, не политик), а в том, как они между
собой объясняются, ведут
себя, так сказать, как политики: «благородный виконт, сидящий напротив», «благородный граф, разделяющий мысль мою», «благородный мой оппонент, удививший Европу своим предложением», то есть все вот эти выраженьица, весь этот парламентаризм свободного народа — вот что для нашего брата заманчиво!
— Генерал! Вспомни осаду Карса, а вы, господа,
узнайте, что анекдот мой голая истина. От
себя же замечу, что всякая почти действительность, хотя и имеет непреложные законы свои, но почти всегда невероятна и неправдоподобна. И чем даже действительнее, тем иногда и неправдоподобнее.
Он всё не
знал, куда их девать, ломал
себе над ними голову, дрожал от страха, что их украдут, и наконец будто бы решил закопать их в землю.
Я не признаю судей над
собою и
знаю, что я теперь вне всякой власти суда.
Но если я и не признаю суда над
собой, то все-таки
знаю, что меня будут судить, когда я уже буду ответчиком глухим и безгласным. Не хочу уходить, не оставив слова в ответ, — слова свободного, а не вынужденного, — не для оправдания, — о нет! просить прощения мне не у кого и не в чем, — а так, потому что сам желаю того.
А впрочем, я, кажется, понимаю:
знаете ли, что я сама раз тридцать, еще даже когда тринадцатилетнею девочкой была, думала отравиться, и всё это написать в письме к родителям, и тоже думала, как я буду в гробу лежать, и все будут надо мною плакать, а
себя обвинять, что были со мной такие жестокие…
— Я так и
знала, что вы поймете, — с важностью продолжала она. — Князь Щ. и Евгений Павлыч ничего в этих двух умах не понимают, Александра тоже, а представьте
себе: maman поняла.
О, она поминутно в исступлении кричит, что не признаёт за
собой вины, что она жертва людей, жертва развратника и злодея; но что бы она вам ни говорила,
знайте, что она сама, первая, не верит
себе и что она всею совестью своею верит, напротив, что она… сама виновна.
Но всего тут ужаснее то, что она и сама, может быть, не
знала того, что только мне хочет доказать это, а бежала потому, что ей непременно, внутренно хотелось сделать позорное дело, чтобы самой
себе сказать тут же: «Вот ты сделала новый позор, стало быть, ты низкая тварь!» О, может быть, вы этого не поймете, Аглая!
— Если так, то вы человек без сердца! — вскричала Аглая, — неужели вы не видите, что не в меня она влюблена, а вас, вас одного она любит! Неужели вы всё в ней успели заметить, а этого не заметили?
Знаете, что это такое, что означают эти письма? Это ревность; это больше чем ревность! Она… вы думаете, она в самом деле замуж за Рогожина выйдет, как она пишет здесь в письмах? Она убьет
себя на другой день, только что мы обвенчаемся!
— Я не могу так пожертвовать
собой, хоть я и хотел один раз и… может быть, и теперь хочу. Но я
знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен был ее видеть сегодня в семь часов; я, может быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она любит меня, но разве это любовь? Неужели может быть такая любовь, после того, что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
«Ради бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что я унижаю
себя тем, что так пишу вам, или что я принадлежу к таким существам, которым наслаждение
себя унижать, хотя бы даже и из гордости. Нет, у меня свои утешения; но мне трудно вам разъяснить это. Мне трудно было бы даже и
себе сказать это ясно, хоть я и мучаюсь этим. Но я
знаю, что не могу
себя унизить даже и из припадка гордости. А к самоунижению от чистоты сердца я не способна. А стало быть, я вовсе и не унижаю
себя.