Неточные совпадения
— Нет,
не знаю, совсем. Я ведь в России очень мало
кого знаю. Это вы-то Рогожин?
— Я посетителя такого, как вы, без секретаря доложить
не могу, а к тому же и сами, особливо давеча, заказали их
не тревожить ни для
кого, пока там полковник, а Гаврила Ардалионыч без доклада идет.
— В Петербурге? Совсем почти нет, так, только проездом. И прежде ничего здесь
не знал, а теперь столько, слышно, нового, что, говорят,
кто и знал-то, так сызнова узнавать переучивается. Здесь про суды теперь много говорят.
— Я
не могу жениться ни на
ком, я нездоров, — сказал князь.
Эта новая женщина объявляла, что ей в полном смысле все равно будет, если он сейчас же и на
ком угодно женится, но что она приехала
не позволить ему этот брак, и
не позволить по злости, единственно потому, что ей так хочется, и что, следственно, так и быть должно, — «ну хоть для того, чтобы мне только посмеяться над тобой вволю, потому что теперь и я наконец смеяться хочу».
Тогда еще ее ласкали, но когда она воротилась больная и истерзанная, никакого-то к ней сострадания
не было ни в
ком!
«Вот
кто была причиной смерти этой почтенной женщины» (и неправда, потому что та уже два года была больна), «вот она стоит пред вами и
не смеет взглянуть, потому что она отмечена перстом божиим; вот она босая и в лохмотьях, — пример тем, которые теряют добродетель!
— Вы слышали давеча, как Иван Федорович говорил, что сегодня вечером все решится у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли узнать?
Кто же, черт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха
не намекала мне?
— Вам лучше знать,
кто передал, если вам только кажется, что вам намекали, я ни слова про это
не говорил.
— Тут я виноват, Ганя, а
не кто другой, — прервал Птицын.
— А, опять она! — вскричал Ганя, насмешливо и ненавистно смотря на сестру. — Маменька! клянусь вам в том опять, в чем уже вам давал слово: никто и никогда
не осмелится вам манкировать, пока я тут, пока я жив. О
ком бы ни шла речь, а я настою на полнейшем к вам уважении,
кто бы ни перешел чрез наш порог…
— Да чуть ли еще
не бранила вас, князь. Простите, пожалуйста. Фердыщенко, вы-то как здесь, в такой час? Я думала, по крайней мере хоть вас
не застану.
Кто? Какой князь? Мышкин? — переспросила она Ганю, который между тем, все еще держа князя за плечо, успел отрекомендовать его.
— Сама знаю, что
не такая, и с фокусами, да с какими? И еще, смотри, Ганя, за
кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой! Это
не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и говорю тебе. Эй,
не езди и сам! Эй, берегись!
Не может это хорошо уладиться!
Вы тут
не всё знаете, князь… тут… и кроме того, она убеждена, что я ее люблю до сумасшествия, клянусь вам, и, знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня любит, по-своему то есть, знаете поговорку: «
Кого люблю, того и бью».
А знаете что, когда я давеча рассказал ему про ваш случай, так он даже разозлился, говорит, что тот,
кто пропустит пощечину и
не вызовет на дуэль, тот подлец.
— Я, князь, от вас таких пруэсов
не ожидал, — промолвил Иван Федорович. — Да знаете ли,
кому это будет впору? А я-то вас считал за философа! Ай да тихонький!
— Гениальная мысль! — подхватил Фердыщенко. — Барыни, впрочем, исключаются, начинают мужчины; дело устраивается по жребию, как и тогда! Непременно, непременно!
Кто очень
не хочет, тот, разумеется,
не рассказывает, но ведь надо же быть особенно нелюбезным! Давайте ваши жеребьи, господа, сюда, ко мне, в шляпу, князь будет вынимать. Задача самая простая, самый дурной поступок из всей своей жизни рассказать, — это ужасно легко, господа! Вот вы увидите! Если же
кто позабудет, то я тотчас берусь напомнить!
— Да как тут доказать, что я
не солгу? — спросил Ганя. — А если солгу, то вся мысль игры пропадает. И
кто же
не солжет? Всякий непременно лгать станет.
И
не перебей я у него этот букет,
кто знает, жил бы человек до сих пор, был бы счастлив, имел бы успехи, и в голову б
не пришло ему под турку идти.
— А вам
кто велел дела
не понимать? Вот и учитесь у умных людей! — отрезала ему чуть
не торжествующая Дарья Алексеевна (старинная и верная приятельница и сообщница Тоцкого).
— Позвольте, Настасья Филипповна, — вскричал генерал в припадке рыцарского великодушия, —
кому вы говорите? Да я из преданности одной останусь теперь подле вас, и если, например, есть какая опасность… К тому же я, признаюсь, любопытствую чрезмерно. Я только насчет того хотел, что они испортят ковры и, пожалуй, разобьют что-нибудь… Да и
не надо бы их совсем, по-моему, Настасья Филипповна!
— А сдержал-таки слово, каков! Садитесь, пожалуйста, вот тут, вот на этот стул; я вам потом скажу что-нибудь.
Кто с вами? Вся давешняя компания? Ну, пусть войдут и сядут; вон там на диване можно, вот еще диван. Вот там два кресла… что же они,
не хотят, что ли?
— Значит, в самом деле княгиня! — прошептала она про себя как бы насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарью Алексеевну, засмеялась. — Развязка неожиданная… я…
не так ожидала… Да что же вы, господа, стоите, сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня с князем! Кто-то, кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя, Паша, — увидала она вдруг в дверях своих девушек, — подите сюда, я замуж выхожу, слышали? За князя, у него полтора миллиона, он князь Мышкин и меня берет!
— Вот это так королева! — повторял он поминутно, обращаясь кругом к
кому ни попало. — Вот это так по-нашему! — вскрикивал он,
не помня себя. — Ну
кто из вас, мазурики, такую штуку сделает — а?
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И
кого же взялся защищать:
не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние, себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— Ну, довольно, полно, молись за
кого хочешь, черт с тобой, раскричался! — досадливо перебил племянник. — Ведь он у нас преначитанный, вы, князь,
не знали? — прибавил он с какою-то неловкою усмешкой. — Всё теперь разные вот этакие книжки да мемуары читает.
Матушка и прежде, вот уже два года, точно как бы
не в полном рассудке сидит (больная она), а по смерти родителя и совсем как младенцем стала, без разговору: сидит без ног и только всем,
кого увидит, с места кланяется; кажись,
не накорми ее, так она и три дня
не спохватится.
— Что ж, может, и впрямь
не понимает, хе-хе! Говорят же про тебя, что ты… того. Другого она любит, — вот что пойми! Точно так, как ее люблю теперь, точно так же она другого теперь любит. А другой этот, знаешь ты
кто? Это ты! Что,
не знал, что ли?
Человека этого князь
не мог разглядеть ясно и, конечно, никак бы
не мог сказать наверно:
кто он таков?
Он был рад всем,
кого видел кругом себя в эти три дня, рад Коле, почти от него
не отходившему, рад всему семейству Лебедева (без племянника, куда-то исчезнувшего), рад самому Лебедеву; даже с удовольствием принял посетившего его еще в городе генерала Иволгина.
— А-а. Это
кого вы давеча ко мне
не пускали? Час назад.
— Отчего же нет? Всех,
кому угодно! Уверяю вас, Лебедев, что вы что-то
не так поняли в моих отношениях в самом начале; у вас тут какая-то беспрерывная ошибка. Я
не имею ни малейших причин от кого-нибудь таиться и прятаться, — засмеялся князь.
— Ведь это Гаврила Ардалионович вышел? — спросила она вдруг, как любила иногда делать, громко, резко, прерывая своим вопросом разговор других и ни к
кому лично
не обращаясь.
— Я на собственном вашем восклицании основываюсь! — прокричал Коля. — Месяц назад вы Дон-Кихота перебирали и воскликнули эти слова, что нет лучше «рыцаря бедного».
Не знаю, про
кого вы тогда говорили: про Дон-Кихота или про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого-то говорили, и разговор шел длинный…
— Да разве я один? —
не умолкал Коля. — Все тогда говорили, да и теперь говорят; вот сейчас князь Щ. и Аделаида Ивановна и все объявили, что стоят за «рыцаря бедного», стало быть, «рыцарь-то бедный» существует и непременно есть, а по-моему, если бы только
не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно уж знали,
кто такой «рыцарь бедный».
— Ничего
не понимаю, какая там решетка! — раздражалась генеральша, начинавшая очень хорошо понимать про себя,
кто такой подразумевался под названием (и, вероятно, давно уже условленным) «рыцаря бедного». Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем сконфузился, как десятилетний мальчик. — Да что, кончится или нет эта глупость? Растолкуют мне или нет этого «рыцаря бедного»? Секрет, что ли, какой-нибудь такой ужасный, что и подступиться нельзя?
— Просто-запросто есть одно странное русское стихотворение, — вступился наконец князь Щ., очевидно, желая поскорее замять и переменить разговор, — про «рыцаря бедного», отрывок без начала и конца. С месяц назад как-то раз смеялись все вместе после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на «рыцаря бедного»,
кто первый,
не помню…
Ему мерещилось: уж
не подведено ли
кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а
не торжества?
— Мы
не боимся, князь, ваших друзей,
кто бы они ни были, потому что мы в своем праве, — заявил опять племянник Лебедева.
Кто бы ни были ваши свидетели, хотя бы и ваши друзья, но так как они
не могут
не согласиться с правом Бурдовского (потому что оно, очевидно, математическое), то даже еще и лучше, что эти свидетели — ваши друзья; еще очевиднее представится истина.
— Конечно, дом сумасшедших! —
не вытерпела и резко проговорила Аглая, но слова ее пропали в общем шуме; все уже громко говорили, все рассуждали,
кто спорил,
кто смеялся. Иван Федорович Епанчин был в последней степени негодования и, с видом оскорбленного достоинства, поджидал Лизавету Прокофьевну. Племянник Лебедева ввернул последнее словечко...
— Это напоминает, — засмеялся Евгений Павлович, долго стоявший и наблюдавший, — недавнюю знаменитую защиту адвоката, который, выставляя как извинение бедность своего клиента, убившего разом шесть человек, чтоб ограбить их, вдруг заключил в этом роде: «Естественно, говорит, что моему клиенту по бедности пришло в голову совершить это убийство шести человек, да и
кому же на его месте
не пришло бы это в голову?» В этом роде что-то, только очень забавное.
Я, может быть, впрочем,
не знаю… потому что сбиваюсь, но во всяком случае,
кто, кроме вас, мог остаться… по просьбе мальчика (ну да, мальчика, я опять сознаюсь) провести с ним вечер и принять… во всем участие и… с тем… что на другой день стыдно… (я, впрочем, согласен, что
не так выражаюсь), я все это чрезвычайно хвалю и глубоко уважаю, хотя уже по лицу одному его превосходительства, вашего супруга, видно, как всё это для него неприятно…
— Это помешанная! — крикнул наконец Евгений Павлович, покраснев от негодования и в недоумении оглядываясь кругом. — Я знать
не знаю, что она говорила! Какие векселя?
Кто она такая?
Но он
не договаривал,
кто еще.
— Это была Настасья Филипповна, — сказал князь, — разве вы еще
не узнали, что это она? А с нею
не знаю,
кто был.
И в самом деле: посредственно выдержав экзамен и прослужив тридцать пять лет, —
кто мог у нас
не сделаться наконец генералом и
не скопить известную сумму в ломбарде?
— Да…
кто же… меня никто
не вызовет на дуэль.
— Н-нет; может быть, и нет. Трус тот,
кто боится и бежит; а
кто боится и
не бежит, тот еще
не трус, — улыбнулся князь, пообдумав.