Неточные совпадения
— Да, тех, тех самых, — быстро и
с невежливым нетерпением перебил его черномазый, который вовсе, впрочем, и не обращался ни разу к угреватому чиновнику, а
с самого начала
говорил только одному князю.
Это,
говорит, не тебе чета, это,
говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова, и живет
с Тоцким, а Тоцкий от нее как отвязаться теперь не знает, потому совсем то есть лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет.
«Это я только,
говорит, предуготовляю тебя, а вот я
с тобой еще на ночь попрощаться зайду».
А так как люди гораздо умнее, чем обыкновенно думают про них их господа, то и камердинеру зашло в голову, что тут два дела: или князь так, какой-нибудь потаскун и непременно пришел на бедность просить, или князь просто дурачок и амбиции не имеет, потому что умный князь и
с амбицией не стал бы в передней сидеть и
с лакеем про свои дела
говорить, а стало быть, и в том и в другом случае не пришлось бы за него отвечать?
— И это правда. Верите ли, дивлюсь на себя, как
говорить по-русски не забыл. Вот
с вами
говорю теперь, а сам думаю: «А ведь я хорошо
говорю». Я, может, потому так много и
говорю. Право, со вчерашнего дня все
говорить по-русски хочется.
Князь даже одушевился
говоря, легкая краска проступила в его бледное лицо, хотя речь его по-прежнему была тихая. Камердинер
с сочувствующим интересом следил за ним, так что оторваться, кажется, не хотелось; может быть, тоже был человек
с воображением и попыткой на мысль.
В это время вдруг отворилась дверь из кабинета, и какой-то военный,
с портфелем в руке, громко
говоря и откланиваясь, вышел оттуда.
— Да что дома? Дома всё состоит в моей воле, только отец, по обыкновению, дурачится, но ведь это совершенный безобразник сделался; я
с ним уж и не
говорю, но, однако ж, в тисках держу, и, право, если бы не мать, так указал бы дверь. Мать всё, конечно, плачет; сестра злится, а я им прямо сказал, наконец, что я господин своей судьбы и в доме желаю, чтобы меня… слушались. Сестре по крайней мере всё это отчеканил, при матери.
И однако же, дело продолжало идти все еще ощупью. Взаимно и дружески, между Тоцким и генералом положено было до времени избегать всякого формального и безвозвратного шага. Даже родители всё еще не начинали
говорить с дочерьми совершенно открыто; начинался как будто и диссонанс: генеральша Епанчина, мать семейства, становилась почему-то недовольною, а это было очень важно. Тут было одно мешавшее всему обстоятельство, один мудреный и хлопотливый случай, из-за которого все дело могло расстроиться безвозвратно.
Тот изумился, начал было
говорить; но вдруг оказалось, почти
с первого слова, что надобно совершенно изменить слог, диапазон голоса, прежние темы приятных и изящных разговоров, употреблявшиеся доселе
с таким успехом, логику, — всё, всё, всё!
Не только не было заметно в ней хотя бы малейшего появления прежней насмешки, прежней вражды и ненависти, прежнего хохоту, от которого, при одном воспоминании, до сих пор проходил холод по спине Тоцкого, но, напротив, она как будто обрадовалась тому, что может наконец
поговорить с кем-нибудь откровенно и по-дружески.
Князь поблагодарил и, кушая
с большим аппетитом, стал снова передавать все то, о чем ему уже неоднократно приходилось
говорить в это утро.
— И философия ваша точно такая же, как у Евлампии Николавны, — подхватила опять Аглая, — такая чиновница, вдова, к нам ходит, вроде приживалки. У ней вся задача в жизни — дешевизна; только чтоб было дешевле прожить, только о копейках и
говорит, и, заметьте, у ней деньги есть, она плутовка. Так точно и ваша огромная жизнь в тюрьме, а может быть, и ваше четырехлетнее счастье в деревне, за которое вы ваш город Неаполь продали, и, кажется,
с барышом, несмотря на то что на копейки.
Он помнил все
с необыкновенною ясностью и
говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет.
Он
говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься
с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть.
— Коли
говорите, что были счастливы, стало быть, жили не меньше, а больше; зачем же вы кривите и извиняетесь? — строго и привязчиво начала Аглая, — и не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества
с вашей стороны.
С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете, да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.
С ним все время неотлучно был священник, и в тележке
с ним ехал, и все
говорил, — вряд ли тот слышал: и начнет слушать, а
с третьего слова уж не понимает.
Иные, встречаясь
с нею, стали ласково
с нею здороваться; там в обычае, встретя друг друга, — знакомые или нет, — кланяться и
говорить: «Здравствуйте».
Когда потом все меня обвиняли, — Шнейдер тоже, — зачем я
с ними
говорю как
с большими и ничего от них не скрываю, то я им отвечал, что лгать им стыдно, что они и без того всё знают, как ни таи от них, и узнают, пожалуй, скверно, а от меня не скверно узнают.
Мари чуть
с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много о ней им
говорю.
А Шнейдер много мне
говорил и спорил со мной о моей вредной «системе»
с детьми.
Что бы они ни
говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки
с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но не потому, что я сам был ребенок, а потому, что меня просто тянуло к детям.
Я очень хорошо знаю, что про свои чувства
говорить всем стыдно, а вот вам я
говорю, и
с вами мне не стыдно.
И не подумайте, что я
с простоты так откровенно все это
говорил сейчас вам про ваши лица; о нет, совсем нет!
Мне ужасно нужно бы
поговорить теперь
с Аглаей Ивановной.
— В этом лице… страдания много… — проговорил князь, как бы невольно, как бы сам
с собою
говоря, а не на вопрос отвечая.
Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно
с тем же самым спокойным удивлением, как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение, как бы от полного непонимания того, что ей
говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее самого сильнейшего презрения.
— Да за что же, черт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, — суетился он изо всех сил (все в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и
с мыслями собраться не мог), — послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там
говорили, все слова,
с самого начала? Не заметили ли вы чего, не упомните ли?
— О, очень могу, — отвечал князь, —
с самого начала, когда я вошел и познакомился, мы стали
говорить о Швейцарии.
— Не ври пустяков, — строго сказала Варя, которая и
с князем
говорила весьма сухо и только что разве вежливо.
— Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!..
С Ганей я теперь почти не
говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я вправе надеяться…
В таких случаях она обыкновенно переставала
говорить и только молча, насмешливо смотрела на брата, не сводя
с него глаз.
— Да и я бы насказал на вашем месте, — засмеялся князь Фердыщенке. — Давеча меня ваш портрет поразил очень, — продолжал он Настасье Филипповне, — потом я
с Епанчиными про вас
говорил… а рано утром, еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин… И в ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.
— Ардалион Александрович,
говорят, что вы нуждаетесь в отдыхе! — вскрикнула Настасья Филипповна
с недовольною и брезгливою гримаской, точно ветреная дурочка, у которой отнимают игрушку.
Не
говоря ни слова, я
с необыкновенною вежливостью,
с совершеннейшею вежливостью,
с утонченнейшею, так сказать, вежливостью, двумя пальцами приближаюсь к болонке, беру деликатно за шиворот, и шварк ее за окошко, вслед за сигаркой!
— Нет? Нет!! — вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, — так нет же?! А мне сказали они… Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они
говорят, что вы помолвились
с Ганькой!
С ним-то? Да разве это можно? (Я им всем
говорю!) Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот!
С тем и ехал, чтобы
с тебя подписку такую взять; сказал: куплю, — и куплю!
— Повиниться-то?.. И
с чего я взял давеча, что вы идиот! Вы замечаете то, чего другие никогда не заметят.
С вами
поговорить бы можно, но… лучше не
говорить!
— Сама знаю, что не такая, и
с фокусами, да
с какими? И еще, смотри, Ганя, за кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой! Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и
говорю тебе. Эй, не езди и сам! Эй, берегись! Не может это хорошо уладиться!
— Любил вначале. Ну, да довольно… Есть женщины, которые годятся только в любовницы и больше ни во что. Я не
говорю, что она была моею любовницей. Если захочет жить смирно, и я буду жить смирно; если же взбунтуется, тотчас же брошу, а деньги
с собой захвачу. Я смешным быть не хочу; прежде всего не хочу быть смешным.
— Это два шага, — законфузился Коля. — Он теперь там сидит за бутылкой. И чем он там себе кредит приобрел, понять не могу? Князь, голубчик, пожалуйста, не
говорите потом про меня здесь нашим, что я вам записку передал! Тысячу раз клялся этих записок не передавать, да жалко; да вот что, пожалуйста,
с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь мелочь, и дело
с концом.
В сущности, он и не доверялся никогда; он рассчитывал на генерала, чтобы только как-нибудь войти к Настасье Филипповне, хотя бы даже
с некоторым скандалом, но не рассчитывал же на чрезвычайный скандал: генерал оказался решительно пьян, в сильнейшем красноречии, и
говорил без умолку,
с чувством, со слезой в душе.
Об этом самому высшему начальству известно: «А, это тот Иволгин, у которого тринадцать пуль!..» Вот как говорят-с!
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но
с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего моего семейства? Но, молодой друг мой, вы плохо знаете Иволгина. Кто
говорит «Иволгин», тот
говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как
говорили еще в эскадроне,
с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
— Да меня для того только и держат, и пускают сюда, — воскликнул раз Фердыщенко, — чтоб я именно
говорил в этом духе. Ну возможно ли в самом деле такого, как я, принимать? Ведь я понимаю же это. Ну можно ли меня, такого Фердыщенка,
с таким утонченным джентльменом, как Афанасий Иванович, рядом посадить? Поневоле остается одно толкование: для того и сажают, что это и вообразить невозможно.
— Дело слишком ясное и слишком за себя
говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно,
с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе у Ивана Федоровича. Я очень хорошо помню, что еще давеча о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
Жила
с ней еще несколько лет пред этим племянница, горбатая и злая,
говорят, как ведьма, и даже раз старуху укусила за палец, но и та померла, так что старуха года уж три пробивалась одна-одинёшенька.
— Там бог знает что, Настасья Филипповна, человек десять ввалились, и всё хмельные-с, сюда просятся,
говорят, что Рогожин и что вы сами знаете.
— И добро бы ты
с голоду умирал, а ты ведь жалованье,
говорят, хорошее получаешь!
— Нет, генерал! Я теперь и сама княгиня, слышали, — князь меня в обиду не даст! Афанасий Иванович, поздравьте вы-то меня; я теперь
с вашею женой везде рядом сяду; как вы думаете, выгодно такого мужа иметь? Полтора миллиона, да еще князь, да еще,
говорят, идиот в придачу, чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь! Опоздал, Рогожин! Убирай свою пачку, я за князя замуж выхожу и сама богаче тебя!
— Настасья Филипповна, — сказал князь, тихо и как бы
с состраданием, — я вам давеча
говорил, что за честь приму ваше согласие, и что вы мне честь делаете, а не я вам.