Неточные совпадения
— О, как вы в
моем случае ошибаетесь, — подхватил швейцарский пациент, тихим и примиряющим голосом, — конечно, я спорить не могу, потому что всего не
знаю, но
мой доктор мне из своих последних еще на дорогу сюда дал, да два почти года там на свой счет содержал.
— О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец
мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не
знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде…
— А ты откуда
узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель
мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал.
— Я, н-н-нет! Я ведь… Вы, может быть, не
знаете, я ведь по прирожденной болезни
моей даже совсем женщин не
знаю.
Знаете ли, что это не
моя фантазия, а что так многие говорили?
— Дела неотлагательного я никакого не имею; цель
моя была просто познакомиться с вами. Не желал бы беспокоить, так как я не
знаю ни вашего дня, ни ваших распоряжений… Но я только что сам из вагона… приехал из Швейцарии…
А то, что вы про
мое лицо сказали, то все совершенная правда: я ребенок и
знаю это.
Я еще прежде вашего
знала про это; вы именно выразили
мою мысль в одном слове.
«Сегодня решится
моя судьба, вы
знаете каким образом.
Он, впрочем,
знает, что если б он разорвал все, но сам, один, не ожидая
моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня, то я бы тогда переменила
мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом.
— Отец
мой ведь умер под судом, — заметил князь снова, — хоть я и никогда не мог
узнать, за что именно; он умер в госпитале.
— Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, — заметила Нина Александровна, — вы не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне сам, того я и сама не хочу разузнавать мимо него. Я к тому, собственно, что давеча Ганя при вас, и потом когда вы ушли, на вопрос
мой о вас, отвечал мне: «Он всё
знает, церемониться нечего!» Что же это значит? То есть я хотела бы
знать, в какой мере…
— Ты всё еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с
моей стороны по крайней мере. Всё
мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это
знаешь; я судьбе покорилась, но
мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты не можешь того же требовать от сестры…
— И будет каяться! — закричал Рогожин, — будешь стыдиться, Ганька, что такую… овцу (он не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь, душа ты
моя, брось их; плюнь им, поедем!
Узнаешь, как любит Рогожин!
—
Знаете,
мой милый, я несколько поэт в душе, — заметили вы это? А впрочем… впрочем, кажется, мы не совсем туда заходили, — заключил он вдруг совершенно неожиданно, — Соколовичи, я теперь вспомнил, в другом доме живут и даже, кажется, теперь в Москве. Да, я несколько ошибся, но это… ничего.
— Перестать? Рассчитывать? Одному? Но с какой же стати, когда для меня это составляет капитальнейшее предприятие, от которого так много зависит в судьбе всего
моего семейства? Но, молодой друг
мой, вы плохо
знаете Иволгина. Кто говорит «Иволгин», тот говорит «стена»: надейся на Иволгина как на стену, вот как говорили еще в эскадроне, с которого начал я службу. Мне вот только по дороге на минутку зайти в один дом, где отдыхает душа
моя, вот уже несколько лет, после тревог и испытаний…
А впрочем,
знаете что, мне кажется, что
мой генерал честный человек; ей-богу, так!
А
знаете, что мамаша,
моя то есть мамаша, Нина Александровна, генеральша, Ипполиту деньгами, платьем, бельем и всем помогает, и даже детям отчасти, чрез Ипполита, потому что они у ней заброшены.
— А я вот и не
знаю, который из
моих поступков самым дурным считать, — включила бойкая барыня.
Да неужели вы думаете, что я и сам не
знаю, что так щекотливо поступать, что деньги его, воля его, а с
моей стороны выходит насилие.
— А того не
знает, что, может быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за одно только и стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте
мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий, по ночам просиживал, напролет не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
— Кажется, я очень хорошо вас понимаю, Лукьян Тимофеевич: вы меня, наверно, не ждали. Вы думали, что я из
моей глуши не подымусь по вашему первому уведомлению, и написали для очистки совести. А я вот и приехал. Ну, полноте, не обманывайте. Полноте служить двум господам. Рогожин здесь уже три недели, я всё
знаю. Успели вы ее продать ему, как в тогдашний раз, или нет? Скажите правду.
— О нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я, говорит, свободна, и,
знаете, князь, сильно стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме
моей свояченицы проживает, как и писал я вам.
— Да он иначе и не говорит, как из книжек, — подхватил Евгений Павлович, — целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие
знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на
мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.
— Сын Павлищева! Боже
мой! — вскричал князь в чрезвычайном смущении. — Я
знаю… но ведь я… я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил…
Я ведь
знаю же, господа, что меня многие считают идиотом, и Чебаров, по репутации
моей, что я деньги отдаю легко, думал очень легко меня обмануть, и именно рассчитывая на
мои чувства к Павлищеву.
В таком случае, если хотите, я кончил, то есть принужден буду сообщить только вкратце те факты, которые, по
моему убеждению, не лишнее было бы
узнать во всей полноте, — прибавил он, заметив некоторое всеобщее движение, похожее на нетерпение.
— Во-первых, милый князь, на меня не сердись, и если было что с
моей стороны — позабудь. Я бы сам еще вчера к тебе зашел, но не
знал, как на этот счет Лизавета Прокофьевна… Дома у меня… просто ад, загадочный сфинкс поселился, а я хожу, ничего не понимаю. А что до тебя, то, по-моему, ты меньше всех нас виноват, хотя, конечно, чрез тебя много вышло. Видишь, князь, быть филантропом приятно, но не очень. Сам, может, уже вкусил плоды. Я, конечно, люблю доброту и уважаю Лизавету Прокофьевну, но…
— Сам не
знаю вполне;
знаю, что чувство
мое было вполне искреннее. Там у меня бывали минуты полной жизни и чрезвычайных надежд.
— Не напоминайте мне про
мой поступок три дня назад! Мне очень стыдно было эти три дня… Я
знаю, что я виноват…
Да почему ты-то
мои чувства
знаешь?
Знаешь ли, что женщина способна замучить человека жестокостями и насмешками и ни разу угрызения совести не почувствует, потому что про себя каждый раз будет думать, смотря на тебя: «Вот теперь я его измучаю до смерти, да зато потом ему любовью
моею наверстаю…»
— Слушай, Парфен, я вот сейчас пред тобой здесь ходил и вдруг стал смеяться, чему — не
знаю, а только причиной было, что я припомнил, что завтрашний день — день
моего рождения как нарочно приходится.
— Ну, и пойдем. Я без тебя не хочу
мою новую жизнь встречать, потому что новая
моя жизнь началась! Ты не
знаешь, Парфен, что
моя новая жизнь сегодня началась?
—
Знаете, я ужасно люблю в газетах читать про английские парламенты, то есть не в том смысле, про что они там рассуждают (я,
знаете, не политик), а в том, как они между собой объясняются, ведут себя, так сказать, как политики: «благородный виконт, сидящий напротив», «благородный граф, разделяющий мысль
мою», «благородный
мой оппонент, удививший Европу своим предложением», то есть все вот эти выраженьица, весь этот парламентаризм свободного народа — вот что для нашего брата заманчиво!
— Генерал! Вспомни осаду Карса, а вы, господа,
узнайте, что анекдот
мой голая истина. От себя же замечу, что всякая почти действительность, хотя и имеет непреложные законы свои, но почти всегда невероятна и неправдоподобна. И чем даже действительнее, тем иногда и неправдоподобнее.
— О боже! — вскрикнул он, обращаясь к жене, — тут все наши документы, тут
мои последние инструменты, тут всё… о, милостивый государь,
знаете ли вы, что вы для меня сделали? Я бы пропал!
Я сказал этим бедным людям, чтоб они постарались не иметь никаких на меня надежд, что я сам бедный гимназист (я нарочно преувеличил унижение; я давно кончил курс и не гимназист), и что имени
моего нечего им
знать, но что я пойду сейчас же на Васильевский остров к
моему товарищу Бахмутову, и так как я
знаю наверно, что его дядя, действительный статский советник, холостяк и не имеющий детей, решительно благоговеет пред своим племянником и любит его до страсти, видя в нем последнюю отрасль своей фамилии, то, «может быть,
мой товарищ и сможет сделать что-нибудь для вас и для меня, конечно, у своего дяди…»
Даже напротив: я хоть утром ему и не высказал ясно
моей мысли, но я
знаю, что он ее понял; а эта мысль была такого свойства, что по поводу ее, конечно, можно было прийти поговорить еще раз, хотя бы даже и очень поздно.
Я еще понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на
мою жизнь, которая «могла бы быть полезна
моему ближнему», и т. д., то нравственность могла бы еще упрекнуть меня, по старой рутине, за то, что я распорядился
моею жизнию без спросу, или там в чем сама
знает.
Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь
знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место
знает свое, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию
моему до сих пор не хотел понять это!
— Бог видит, Аглая, чтобы возвратить ей спокойствие и сделать ее счастливою, я отдал бы жизнь
мою, но… я уже не могу любить ее, и она это
знает!
— Я не могу так пожертвовать собой, хоть я и хотел один раз и… может быть, и теперь хочу. Но я
знаю наверно, что она со мной погибнет, и потому оставляю ее. Я должен был ее видеть сегодня в семь часов; я, может быть, не пойду теперь. В своей гордости она никогда не простит мне любви
моей, — и мы оба погибнем! Это неестественно, но тут всё неестественно. Вы говорите, она любит меня, но разве это любовь? Неужели может быть такая любовь, после того, что я уже вытерпел! Нет, тут другое, а не любовь!
— Я не
знаю как. В
моем тогдашнем мраке мне мечталась… мерещилась, может быть, новая заря. Я не
знаю, как подумал о вас об первой. Я правду вам тогда написал, что не
знаю. Всё это была только мечта от тогдашнего ужаса… Я потом стал заниматься; я три года бы сюда не приехал…
— Ты
знаешь, что мне пред тобой краснеть еще ни в чем до сих пор не приходилось… хотя ты, может, и рада бы была тому, — назидательно ответила Лизавета Прокофьевна. — Прощайте, князь, простите и меня, что обеспокоила. И надеюсь, вы останетесь уверены в неизменном
моем к вам уважении.
— Ах, боже
мой, разве ты не
знаешь? — спохватилась Варя.
— Это винт! — кричал генерал. — Он сверлит
мою душу и сердце! Он хочет, чтоб я атеизму поверил!
Знай, молокосос, что еще ты не родился, а я уже был осыпан почестями; а ты только завистливый червь, перерванный надвое, с кашлем… и умирающий от злобы и от неверия… И зачем тебя Гаврила перевел сюда? Все на меня, от чужих до родного сына!
— Если вы тоже
знаете настоящую причину, почему старик в таком состоянии (а вы так у меня шпионили в эти пять дней, что наверно
знаете), то вам вовсе бы не следовало раздражать… несчастного и мучить
мою мать преувеличением дела, потому что всё это дело вздор, одна только пьяная история, больше ничего, ничем даже не доказанная, и я вот во столечко ее не ценю…
— Я моложав на вид, — тянул слова генерал, — но я несколько старее годами, чем кажусь в самом деле. В двенадцатом году я был лет десяти или одиннадцати. Лет
моих я и сам хорошенько не
знаю. В формуляре убавлено; я же имел слабость убавлять себе года и сам в продолжение жизни.
— Этот листок, в золотой рамке, под стеклом, всю жизнь провисел у сестры
моей в гостиной, на самом видном месте, до самой смерти ее — умерла в родах; где он теперь — не
знаю… но… ах, боже
мой! Уже два часа! Как задержал я вас, князь! Это непростительно.