Неточные совпадения
— Стало быть, если долго ждать, то я бы вас попросил: нельзя ли здесь где-нибудь покурить?
У меня трубка и табак с
собой.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что,
у нас, пожалуй, и не может быть много точек общих, но, знаете, я в эту последнюю идею сам не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж
собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…
У него были припадки, он был иногда беспокоен, плакал и даже пытался раз убить
себя.
Кроме того, что вы очень хороши
собой, на вас смотришь и говоришь: «
У ней лицо, как
у доброй сестры».
«Конечно, скверно, что я про портрет проговорился, — соображал князь про
себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение… — Но… может быть, я и хорошо сделал, что проговорился…»
У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем, еще не совсем ясная.
Ганя только скрипел про
себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но с первого шагу
у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе.
Князь узнал потом, что этот господин как будто по обязанности взял на
себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но
у него как-то никогда не выходило.
— Я ничего за
себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не о
себе беспокоилась и промучилась всё это время. Говорят, сегодня всё
у вас кончится? Что же, кончится?
И если так ведет
себя, то, конечно,
у ней есть своя цель!
— Да уведите хоть вы его как-нибудь! Нельзя ли? Пожалуйста! — И
у бедного мальчика даже слезы негодования горели на глазах. — О, проклятый Ганька! — прибавил он про
себя.
— Дело слишком ясное и слишком за
себя говорит, — подхватил вдруг молчавший Ганя. — Я наблюдал князя сегодня почти безостановочно, с самого мгновения, когда он давеча в первый раз поглядел на портрет Настасьи Филипповны, на столе
у Ивана Федоровича. Я очень хорошо помню, что еще давеча о том подумал, в чем теперь убежден совершенно, и в чем, мимоходом сказать, князь мне сам признался.
У вошедшей служанки она спросила
себе мантилью, в которую и закуталась, и приказала прибавить еще дров в камин.
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба в воде; Ганечка всё еще в
себя прийти не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца
у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший в чем дело, чуть не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее в такую минуту покинул.
— Значит, в самом деле княгиня! — прошептала она про
себя как бы насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарью Алексеевну, засмеялась. — Развязка неожиданная… я… не так ожидала… Да что же вы, господа, стоите, сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня с князем! Кто-то, кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя, Паша, — увидала она вдруг в дверях своих девушек, — подите сюда, я замуж выхожу, слышали? За князя,
у него полтора миллиона, он князь Мышкин и меня берет!
У подъезда, от которого только что откатили тройки, генерал разглядел, что князь схватил первого извозчика и крикнул ему «в Екатерингоф, вслед за тройками». Затем подкатил генеральский серенький рысачок и увлек генерала домой, с новыми надеждами и расчетами, и с давешним жемчугом, который генерал все-таки не забыл взять с
собой. Между расчетами мелькнул ему раза два и соблазнительный образ Настасьи Филипповны; генерал вздохнул...
Чтобы закончить о всех этих слухах и известиях, прибавим и то, что
у Епанчиных произошло к весне очень много переворотов, так что трудно было не забыть о князе, который и сам не давал, а может быть, и не хотел подать о
себе вести.
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить; в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать: не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей
у ней, всё ее достояние,
себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
— Представьте
себе, что он вот этого ангела, вот эту девушку, теперь сироту, мою двоюродную сестру, свою дочь, подозревает,
у ней каждую ночь милых друзей ищет!
Его высокопревосходительство, Нил Алексеевич, третьего года, перед Святой, прослышали, — когда я еще служил
у них в департаменте, — и нарочно потребовали меня из дежурной к
себе в кабинет чрез Петра Захарыча и вопросили наедине: «Правда ли, что ты профессор Антихриста?» И не потаил: «Аз есмь, говорю», и изложил, и представил, и страха не смягчил, но еще мысленно, развернув аллегорический свиток, усилил и цифры подвел.
— Право, я чувствую
себя не так здоровым,
у меня голова тяжела от дороги, что ль, — отвечал князь, нахмурясь.
— «Так вот я тебе, говорит, дам прочесть: был такой один папа, и на императора одного рассердился, и тот
у него три дня не пивши, не евши, босой, на коленках, пред его дворцом простоял, пока тот ему не простил; как ты думаешь, что тот император в эти три дня, на коленках-то стоя, про
себя передумал и какие зароки давал?..
Но ему до того понравились эти часы и до того соблазнили его, что он наконец не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и, проговорив про
себя с горькою молитвой: «Господи, прости ради Христа!» — зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул
у него часы.
Подходит ко мне: «Купи, барин, крест серебряный, всего за двугривенный отдаю; серебряный!» Вижу в руке
у него крест и, должно быть, только что снял с
себя, на голубой, крепко заношенной ленточке, но только настоящий оловянный с первого взгляда видно, большого размера, осьмиконечный полного византийского рисунка.
Но только что он заметил в
себе это болезненное и до сих пор совершенно бессознательное движение, так давно уже овладевшее им, как вдруг мелькнуло пред ним и другое воспоминание, чрезвычайно заинтересовавшее его: ему вспомнилось, что в ту минуту, когда он заметил, что всё ищет чего-то кругом
себя, он стоял на тротуаре
у окна одной лавки и с большим любопытством разглядывал товар, выставленный в окне.
Нет, Рогожин на
себя клевещет;
у него огромное сердце, которое может и страдать и сострадать.
— Ей-богу, Лебедев, я брошу вашу дачу, — сказал он вдруг. — Где Гаврила Ардалионович и Птицыны?
У вас? Вы их тоже к
себе переманили.
Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь узнал, что
у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать
себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении.
— Если вы позволите, то я попросил бы
у князя чашку чаю… Я очень устал. Знаете что, Лизавета Прокофьевна, вы хотели, кажется, князя к
себе вести чай пить; останьтесь-ка здесь, проведемте время вместе, а князь наверно нам всем чаю даст. Простите, что я так распоряжаюсь… Но ведь я знаю вас, вы добрая, князь тоже… мы все до комизма предобрые люди…
Вероятно, чай уже был давно приготовлен
у Лебедева для
себя, потому что тотчас же и явился.
— Еще две минуты, милый Иван Федорович, если позволишь, — с достоинством обернулась к своему супругу Лизавета Прокофьевна, — мне кажется, он весь в лихорадке и просто бредит; я в этом убеждена по его глазам; его так оставить нельзя. Лев Николаевич! мог бы он
у тебя ночевать, чтоб его в Петербург не тащить сегодня? Cher prince, [Дорогой князь (фр.).] вы скучаете? — с чего-то обратилась она вдруг к князю Щ. — Поди сюда, Александра, поправь
себе волосы, друг мой.
Князь хоть и обвинил
себя во многом, по обыкновению, и искренно ожидал наказания, но все-таки
у него было сначала полное внутреннее убеждение, что Лизавета Прокофьевна не могла на него рассердиться серьезно, а рассердилась больше на
себя самоё.
О том же, чтобы звать к
себе, и намека не было; на этот счет проскочило даже одно очень характерное словцо
у Аделаиды: рассказывая об одной своей акварельной работе, она вдруг очень пожелала показать ее: «Как бы это сделать поскорее?
Один ответ: «неси золото и бриллианты, под них и дадим», то есть именно то, чего
у меня нет, можете вы
себе это представить?
Самое же капитальное известие в том, что Лизавета Прокофьевна, безо всякого шуму, позвала к
себе Варвару Ардалионовну, сидевшую
у девиц, и раз навсегда выгнала ее из дому, самым учтивейшим, впрочем, образом, — «от самой Вари слышал».
— И я не верю, хоть есть улики. Девка своевольная, девка фантастическая, девка сумасшедшая! Девка злая, злая, злая! Тысячу лет буду утверждать, что злая! Все они теперь
у меня такие, даже эта мокрая курица, Александра, но эта уж из рук вон выскочила. Но тоже не верю! Может быть, потому что не хочу верить, — прибавила она как будто про
себя. — Почему ты не приходил? — вдруг обернулась она опять к князю. — Все три дня почему не приходил? — нетерпеливо крикнула ему она другой раз.
Он был очень сбит с толку и как будто всё еще не мог прийти в
себя; бумажник торчал
у него в левой руке.
Но если я и не признаю суда над
собой, то все-таки знаю, что меня будут судить, когда я уже буду ответчиком глухим и безгласным. Не хочу уходить, не оставив слова в ответ, — слова свободного, а не вынужденного, — не для оправдания, — о нет! просить прощения мне не
у кого и не в чем, — а так, потому что сам желаю того.
Иногда я доводил ее до того, что она как бы опять видела кругом
себя свет; но тотчас же опять возмущалась и до того доходила, что меня же с горечью обвиняла за то, что я высоко
себя над нею ставлю (когда
у меня и в мыслях этого не было), и прямо объявила мне, наконец, на предложение брака, что она ни от кого не требует ни высокомерного сострадания, ни помощи, ни «возвеличения до
себя».
Застав свидание и слыша странные слова дочери, Лизавета Прокофьевна была ужасно испугана, по многим причинам; но приведя теперь с
собой князя, струсила, что начала дело: «Почему ж Аглая не могла бы встретиться и разговориться с князем в парке, даже, наконец, если б это было и наперед условленное
у них свидание?»
«Ради бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что я унижаю
себя тем, что так пишу вам, или что я принадлежу к таким существам, которым наслаждение
себя унижать, хотя бы даже и из гордости. Нет,
у меня свои утешения; но мне трудно вам разъяснить это. Мне трудно было бы даже и
себе сказать это ясно, хоть я и мучаюсь этим. Но я знаю, что не могу
себя унизить даже и из припадка гордости. А к самоунижению от чистоты сердца я не способна. А стало быть, я вовсе и не унижаю
себя.
Во всяком случае, она действовала
у Епанчиных довольно искусно: по неделям не упоминала о брате, была всегда чрезвычайно правдива и искренна, держала
себя просто, но с достоинством.
— И знаете, что я вам скажу, Лукьян Тимофеич? Вы только на меня не сердитесь, а я удивляюсь вашей наивности, да и не одной вашей! Вы с такою наивностью чего-то от меня ожидаете, вот именно теперь в эту минуту, что мне даже совестно и стыдно пред вами, что
у меня нет ничего, чтоб удовлетворить вас; но клянусь же вам, что решительно нет ничего, можете
себе это представить!
— А я и не примечаю-с, хе-хе! И представьте
себе, многоуважаемый князь, — хотя предмет и не достоин такого особенного внимания вашего, всегда-то карманы
у меня целехоньки, а тут вдруг в одну ночь такая дыра! Стал высматривать любопытнее, как бы перочинным ножичком кто прорезал; невероятно почти-с.
Всё пошло прахом! «Я не хочу тебя отнять
у твоей матери и не беру с
собой! — сказал он мне в день ретирады, — но я желал бы что-нибудь для тебя сделать».
Воротилась она к
себе в Павловск еще в большем раздражении, чем когда поехала, и тотчас же всем досталось, главное за то, что «с ума сошли», что ни
у кого решительно так не ведутся дела, только
у них одних; «чего заторопились?
Вдруг князь Щ. как-то позволил
себе намекнуть на «близкий и новый переворот в семействе», на несколько слов, проскользнувших
у Лизаветы Прокофьевны, что, может быть, придется опять оттянуть свадьбу Аделаиды, чтоб обе свадьбы пришлись вместе.
Невозможно было и вообразить, как вспылила Аглая, на «все эти глупые предположения»; и, между прочим,
у ней вырвались слова, что «она еще не намерена замещать
собой ничьих любовниц».
Смех усилился,
у князя выступили на глазах слезы; он не верил
себе и был очарован.
Аглая остановилась на мгновение, как бы пораженная, как бы самой
себе не веря, что она могла выговорить такое слово; но в то же время почти беспредельная гордость засверкала в ее взгляде; казалось, ей теперь было уже всё равно, хотя бы даже «эта женщина» засмеялась сейчас над вырвавшимся
у нее признанием.
И она, и Аглая остановились как бы в ожидании, и обе, как помешанные, смотрели на князя. Но он, может быть, и не понимал всей силы этого вызова, даже наверно можно сказать. Он только видел пред
собой отчаянное, безумное лицо, от которого, как проговорился он раз Аглае,
у него «пронзено навсегда сердце». Он не мог более вынести и с мольбой и упреком обратился к Аглае, указывая на Настасью Филипповну...