Неточные совпадения
Повторю, очень трудно писать по-русски: я
вот исписал целых три страницы о том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за то, что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще раз и оправдываться было
бы для меня унизительно.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил
бы с ними хоть десять лет!»
Вот это-то впечатление, замечу вперед,
вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который
бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Вот как
бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и делах моих; дай-то Бог!
Вот уже третий год как я не беру извозчиков — такое дал слово (иначе не скопил
бы шестидесяти рублей).
И
вот он умирает; Катерина Николавна тотчас вспомнила про письмо: если
бы оно обнаружилось в бумагах покойного и попало в руки старого князя, то тот несомненно прогнал
бы ее навсегда, лишил наследства и не дал
бы ей ни копейки при жизни.
— Если б у меня был револьвер, я
бы прятал его куда-нибудь под замок. Знаете, ей-Богу, соблазнительно! Я, может быть, и не верю в эпидемию самоубийств, но если торчит
вот это перед глазами — право, есть минуты, что и соблазнит.
Ничего нет омерзительнее роли, когда сироты, незаконнорожденные, все эти выброшенные и вообще вся эта дрянь, к которым я нисколько вот-таки не имею жалости, вдруг торжественно воздвигаются перед публикой и начинают жалобно, но наставительно завывать: «
Вот, дескать, как поступили с нами!» Я
бы сек этих сирот.
И
вот вдруг не успевший подписаться или жадный, видя акции у меня в руках, предложил
бы их продать ему, за столько-то процентов премии.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся
бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом.
Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать; из этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Сколько я мучил мою мать за это время, как позорно я оставлял сестру: «Э, у меня „идея“, а то все мелочи» —
вот что я как
бы говорил себе.
— Именно это и есть; ты преудачно определил в одном слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну,
вот так точно и было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что Макар Иванович мог
бы принять это плечо за усиление насмешки, если
бы был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
— То есть ты подозреваешь, что я пришел склонять тебя остаться у князя, имея в том свои выгоды. Но, друг мой, уж не думаешь ли ты, что я из Москвы тебя выписал, имея в виду какую-нибудь свою выгоду? О, как ты мнителен! Я, напротив, желая тебе же во всем добра. И даже
вот теперь, когда так поправились и мои средства, я
бы желал, чтобы ты, хоть иногда, позволял мне с матерью помогать тебе.
— А хозяйку надо
бы научить… надо
бы их выгнать из квартиры —
вот что, и как можно скорей, а то они тут…
Вот увидите!
Вот помяните мое слово, увидите! Э, черт! — развеселился он вдруг опять, — вы ведь Гришу дождетесь?
— Эх, ce petit espion. Во-первых, вовсе и не espion, потому что это я, я его настояла к князю поместить, а то он в Москве помешался
бы или помер с голоду, —
вот как его аттестовали оттуда; и главное, этот грубый мальчишка даже совсем дурачок, где ему быть шпионом?
— Ах, милая, напротив, это, говорят, доброе и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее не так знаю, но — вы
бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам ничего не стоит, ведь я же старуха —
вот влюблена же в вас и сейчас вас целовать примусь… Ну что
бы стоило вам ее обольстить!
— Дайте ему в щеку! Дайте ему в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все до черточки), не сводя глаз, но не двигалась с места, то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно
бы сама исполнила свой совет, так что я невольно поднял руку, чтоб защитить лицо;
вот из-за этого-то движения ей и показалось, что я сам замахиваюсь.
Вот ваши деньги! — почти взвизгнула она, как давеча, и бросила пачку кредиток на стол, — я вас в адресном столе должна была разыскивать, а то
бы раньше принесла.
А «идея»? «Идея» — потом, идея ждала; все, что было, — «было лишь уклонением в сторону»: «почему ж не повеселить себя?»
Вот тем-то и скверна «моя идея», повторю еще раз, что допускает решительно все уклонения; была
бы она не так тверда и радикальна, то я
бы, может быть, и побоялся уклониться.
— Ну
вот, распилить можно было, — начал я хмуриться; мне ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием. Я понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со мной, я видел это; мне, помню, было даже это как
бы трогательно от него.
А
вот именно этою непосредственною силою уживчивости с чем
бы то ни было, столь свойственною всем умным русским людям нашего поколения.
— Вы говорите об какой-то «тяготеющей связи»… Если это с Версиловым и со мной, то это, ей-Богу, обидно. И наконец, вы говорите: зачем он сам не таков, каким быть учит, —
вот ваша логика! И во-первых, это — не логика, позвольте мне это вам доложить, потому что если б он был и не таков, то все-таки мог
бы проповедовать истину… И наконец, что это за слово «проповедует»? Вы говорите: пророк. Скажите, это вы его назвали «бабьим пророком» в Германии?
Теперь я боюсь и рассказывать. Все это было давно; но все это и теперь для меня как мираж. Как могла
бы такая женщина назначить свидание такому гнусному тогдашнему мальчишке, каким был я? —
вот что было с первого взгляда! Когда я, оставив Лизу, помчался и у меня застучало сердце, я прямо подумал, что я сошел с ума: идея о назначенном свидании показалась мне вдруг такою яркою нелепостью, что не было возможности верить. И что же, я совсем не сомневался; даже так: чем ярче казалась нелепость, тем пуще я верил.
Я поднял голову: ни насмешки, ни гнева в ее лице, а была лишь ее светлая, веселая улыбка и какая-то усиленная шаловливость в выражении лица, — ее всегдашнее выражение, впрочем, — шаловливость почти детская. «
Вот видишь, я тебя поймала всего; ну, что ты теперь скажешь?» — как
бы говорило все ее лицо.
— Совершенно вас извиняю, господин офицер, и уверяю вас, что вы со способностями. Действуйте так и в гостиной — скоро и для гостиной этого будет совершенно достаточно, а пока
вот вам два двугривенных, выпейте и закусите; извините, городовой, за беспокойство, поблагодарил
бы и вас за труд, но вы теперь на такой благородной ноге… Милый мой, — обратился он ко мне, — тут есть одна харчевня, в сущности страшный клоак, но там можно чаю напиться, и я б тебе предложил…
вот тут сейчас, пойдем же.
Да мне-то что теперь делать? —
вот хоть
бы этот вопрос!
Вот что ему было омерзительно видеть, и я его оправдываю вполне: каждый день видать и принимать подлеца, потому что он — ей брат, да еще говорит о чести… это сердце иссохнет, хоть
бы и его сердце!
Но
вот что, — странно усмехнулся он вдруг, — я тебя, конечно, заинтересую сейчас одним чрезвычайным даже известием: если б твой князь и сделал вчера свое предложение Анне Андреевне (чего я, подозревая о Лизе, всеми
бы силами моими не допустил, entre nous soit dit [Между нами говоря (франц.)]), то Анна Андреевна наверно и во всяком случае ему тотчас
бы отказала.
И
вот этому я
бы и научил и моих детей: «Помни всегда всю жизнь, что ты — дворянин, что в жилах твоих течет святая кровь русских князей, но не стыдись того, что отец твой сам пахал землю: это он делал по-княжески «.
— Понимаю. Они совсем и не грозят донести; они говорят только: «Мы, конечно, не донесем, но, в случае если дело откроется, то…»
вот что они говорят, и все; но я думаю, что этого довольно! Дело не в том: что
бы там ни вышло и хотя
бы эти записки были у меня теперь же в кармане, но быть солидарным с этими мошенниками, быть их товарищем вечно, вечно! Лгать России, лгать детям, лгать Лизе, лгать своей совести!..
Я прямо, но очень хладнокровно спросил его, для чего ему это нужно? И
вот до сих пор не могу понять, каким образом до такой степени может доходить наивность иного человека, по-видимому не глупого и «делового», как определил его Васин? Он совершенно прямо объяснил мне, что у Дергачева, по подозрениям его, «наверно что-нибудь из запрещенного, из запрещенного строго, а потому, исследовав, я
бы мог составить тем для себя некоторую выгоду». И он, улыбаясь, подмигнул мне левым глазом.
— А
вот такие сумасшедшие в ярости и пишут, когда от ревности да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь в яд-мышьяк обратится… А ты еще не знал про него, каков он есть!
Вот его и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам под секиру лезет! Да лучше поди ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы,
вот и оттяпали
бы ее ему, коли тяжело стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
Минутами мне как
бы мечталось, что
вот сейчас отворится дверь, войдет Катерина Николаевна, подаст мне руку, и мы оба рассмеемся…
У Зерщикова я крикнул на всю залу, в совершенном исступлении: «Донесу на всех, рулетка запрещена полицией!» И
вот клянусь, что и тут было нечто как
бы подобное: меня унизили, обыскали, огласили вором, убили — «ну так знайте же все, что вы угадали, я — не только вор, но я — и доносчик!» Припоминая теперь, я именно так подвожу и объясняю; тогда же было вовсе не до анализа; крикнул я тогда без намерения, даже за секунду не знал, что так крикну: само крикнулось — уж черта такая в душе была.
Я
вот, кабы полегчало, опять
бы по весне пошел.
Я лежал лицом к стене и вдруг в углу увидел яркое, светлое пятно заходящего солнца, то самое пятно, которое я с таким проклятием ожидал давеча, и
вот помню, вся душа моя как
бы взыграла и как
бы новый свет проник в мое сердце.
Только
вот что, говорит, мне даже чудесно: мало ль ты, говорит, еще горших бесчинств произносил, мало ль по миру людей пустил, мало ль растлил, мало ль погубил, — все одно как
бы убиением?
— А я, — говорит Петр Степанович, —
вот как придумал: небо открывать не станем и ангелов писать нечего; а спущу я с неба, как
бы в встречу ему, луч; такой один светлый луч: все равно как
бы нечто и выйдет.
А люди-то на нее удивляются: «Уж и как же это можно, чтоб от такого счастья отказываться!» И
вот чем же он ее в конце покорил: «Все же он, говорит, самоубивец, и не младенец, а уже отрок, и по летам ко святому причастью его уже прямо допустить нельзя было, а стало быть, все же он хотя
бы некий ответ должен дать.
— Mon ami, voilà Dolgorowky, l'autre mon ami, [Друг мой,
вот Долгоровкий, другой мой друг (франц.).] — важно и серьезно проговорил длинный, в упор смотря на покрасневшего от злости Ламберта. Тот, лишь увидел меня, тотчас же как
бы весь преобразился.
Это — как
бы удар голосов, хор вдохновенный, победоносный, подавляющий, что-нибудь вроде нашего «Дори-но-си-ма чин-ми», — так, чтоб все потряслось на основаниях, — и все переходит в восторженный, ликующий всеобщий возглас: «Hossanna!» — как
бы крик всей вселенной, а ее несут, несут, и
вот тут опустить занавес!
—
Вот что, Аркадий: если
бы мне осмелился такой, как Бьоринг, наговорить ругательств и ударить при даме, которую я обожаю, то я б и не знаю что сделал! А ты стерпел, и я гнушаюсь тобой: ты — тряпка!
«Тут одно только серьезное возражение, — все мечтал я, продолжая идти. — О, конечно, ничтожная разница в наших летах не составит препятствия, но
вот что: она — такая аристократка, а я — просто Долгорукий! Страшно скверно! Гм! Версилов разве не мог
бы, женясь на маме, просить правительство о позволении усыновить меня… за заслуги, так сказать, отца… Он ведь служил, стало быть, были и заслуги; он был мировым посредником… О, черт возьми, какая гадость!»
— Ну
вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте об этом, — махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. — Я — сама мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в минуты, когда во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень рада, что Татьяна Павловна ушла; мне очень хотелось вас видеть, а при ней нельзя было
бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата в том, что тогда случилось. Да? Ведь да?
И
вот, помню, в лице его вдруг мелькнула его обычная складка — как
бы грусти и насмешки вместе, столь мне знакомая. Он скрепился и как
бы с некоторою натугою начал.
—
Вот что, Аркадий: если б я и позвал тебя раньше, то что
бы сказал тебе? В этом вопросе весь мой ответ.
— Теперь? Измучен? — повторил он опять мои слова, останавливаясь передо мной, как
бы в каком-то недоумении. И
вот вдруг тихая, длинная, вдумчивая улыбка озарила его лицо, и он поднял перед собой палец, как
бы соображая. Затем, уже совсем опомнившись, схватил со стола распечатанное письмо и бросил его передо мною...
— Кабы умер — так и слава
бы Богу! — бросила она мне с лестницы и ушла. Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в горячке и беспамятстве. «Вечная история! Какая вечная история?» — с вызовом подумал я, и
вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. «Они что-то о нем теперь думают дурное — так пусть же узнают все!» — пролетело в моей голове.
Все муки мои состояли
вот в чем: если вчера он воскрес и ее разлюбил, то в таком случае где
бы он долженствовал быть сегодня?
— Скажите, как могли вы согласиться прийти сюда? — спросил он вдруг, как
бы вспомнив о главном. — Мое приглашение и мое все письмо — нелепость… Постойте, я еще могу угадать, каким образом вышло, что вы согласились прийти, но — зачем вы пришли —
вот вопрос? Неужто вы из одного только страху пришли?
— Что
бы вы ни говорили, я не могу, — произнес я с видом непоколебимого решения, — я могу только заплатить вам такою же искренностью и объяснить вам мои последние намерения: я передам, в самом непродолжительном времени, это роковое письмо Катерине Николаевне в руки, но с тем, чтоб из всего, теперь случившегося, не делать скандала и чтоб она дала заранее слово, что не помешает вашему счастью.
Вот все, что я могу сделать.