Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто ничего не знает,
будет пошло; даже, я думаю, и тон этот пошл:
дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты.
Что же до характера моей матери, то до восемнадцати лет Татьяна Павловна продержала ее при себе, несмотря на настояния приказчика отдать в Москву в ученье, и
дала ей некоторое воспитание, то
есть научила шить, кроить, ходить с девичьими манерами и даже слегка читать.
Правда, в женщинах я ничего не знаю, да и знать не хочу, потому что всю жизнь
буду плевать и
дал слово.
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и
дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Правда, под надежду денег никто не
давал, занять негде
было, и пока терпели.
Женщина, то
есть дама, — я об
дамах говорю — так и прет на вас прямо, даже не замечая вас, точно вы уж так непременно и обязаны отскочить и уступить дорогу.
Потом мы воротились, заехали в гостиницу, взяли номер, стали
есть и
пить шампанское; пришла
дама…
Вошли две
дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама
была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может
быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место
будет, потому что в сущности не стоит).
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я
был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и делах моих; дай-то Бог!
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к какому бы ни
было. В гимназии я с товарищами
был на ты, но ни с кем почти не
был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я
дал себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
В комнате, даже слишком небольшой,
было человек семь, а с
дамами человек десять. Дергачеву
было двадцать пять лет, и он
был женат. У жены
была сестра и еще родственница; они тоже жили у Дергачева. Комната
была меблирована кое-как, впрочем достаточно, и даже
было чисто. На стене висел литографированный портрет, но очень дешевый, а в углу образ без ризы, но с горевшей лампадкой. Дергачев подошел ко мне, пожал руку и попросил садиться.
— Сделайте одолжение, — прибавила тотчас же довольно миловидная молоденькая женщина, очень скромно одетая, и, слегка поклонившись мне, тотчас же вышла. Это
была жена его, и, кажется, по виду она тоже спорила, а ушла теперь кормить ребенка. Но в комнате оставались еще две
дамы — одна очень небольшого роста, лет двадцати, в черном платьице и тоже не из дурных, а другая лет тридцати, сухая и востроглазая. Они сидели, очень слушали, но в разговор не вступали.
Надо
было выкопать ему из могилы этих двух девочек и
дать их — вот и все, то
есть в этом роде.
Позвольте-с: у меня
был товарищ, Ламберт, который говорил мне еще шестнадцати лет, что когда он
будет богат, то самое большое наслаждение его
будет кормить хлебом и мясом собак, когда дети бедных
будут умирать с голоду; а когда им топить
будет нечем, то он купит целый дровяной двор, сложит в поле и вытопит поле, а бедным ни полена не
даст.
— Драгоценное сообщение, которое могло бы
быть сделано вежливее, ввиду
дам!
— Я не про себя, — прибавил я, тоже вставая, — я не употреблю. Мне хоть три жизни
дайте — мне и тех
будет мало.
Жить я положил на улице, и за нужду я готов
был ночевать в ночлежных приютах, где, сверх ночлега,
дают кусок хлеба и стакан чаю.
Я
буду ласков и с теми и с другими и, может
быть,
дам им денег, но сам от них ничего не возьму.
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил, и, стало
быть, надо ему непременно
дать кончить. Ну и пусть его! Расскажет, и с плеч долой, а для него в том и главное, чтоб с плеч долой спустить. Начинай, мой милый, твою новую историю, то
есть я так только говорю: новую; не беспокойся, я знаю конец ее.
А нас, воспитанников,
было у него всего человек шесть; из них действительно какой-то племянник московского сенатора, и все мы у него жили совершенно на семейном положении, более под присмотром его супруги, очень манерной
дамы, дочери какого-то русского чиновника.
В виде гарантии я
давал ему слово, что если он не захочет моих условий, то
есть трех тысяч, вольной (ему и жене, разумеется) и вояжа на все четыре стороны (без жены, разумеется), — то пусть скажет прямо, и я тотчас же
дам ему вольную, отпущу ему жену, награжу их обоих, кажется теми же тремя тысячами, и уж не они от меня уйдут на все четыре стороны, а я сам от них уеду на три года в Италию, один-одинехонек.
Ты так хочешь жить и так жаждешь жить, что
дай, кажется, тебе три жизни, тебе и тех
будет мало: это у тебя на лице написано; ну, а такие большею частью добряки.
— Нет-с, я ничего не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте,
был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там у них положение на докторов, и никто-то его вдобавок не знал, так вот он тут
был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один
дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
За другим зайцем, то
есть, в переводе на русский язык, за другой
дамой погнался — и результатов никаких.
Это
были две
дамы, и обе громко говорили, но каково же
было мое изумление, когда я по голосу узнал в одной Татьяну Павловну, а в другой — именно ту женщину, которую всего менее приготовлен
был теперь встретить, да еще при такой обстановке!
Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы жили в особом флигеле на дворе; эта квартира
была помечена тринадцатым номером. Еще не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?» Это спрашивала
дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего не ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.
Я громко удивился тому, что Васин, имея этот дневник столько времени перед глазами (ему
дали прочитать его), не снял копии, тем более что
было не более листа кругом и заметки все короткие, — «хотя бы последнюю-то страничку!» Васин с улыбкою заметил мне, что он и так помнит, притом заметки без всякой системы, о всем, что на ум взбредет.
Дав слово Версилову, что письмо это, кроме меня, никому не
будет известно, я почел уже себя не вправе объявлять о нем кому бы то ни
было.
Есть несчастные, особенно из женщин, которым даже необходимо
дать как можно больше говорить в таких случаях.
Я
было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, — отвернулась она к стене: «Молчите, говорит,
дайте мне спать!» Наутро смотрю на нее, ходит, на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом Божиим скажу: не в своем уме она тогда
была!
Он не договорил и очень неприятно поморщился. Часу в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело. Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов: рассказ этой
дамы выдвигал его совсем в другом свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег на постель Васина так, как
был, одетый и в сапогах, на минутку, совсем без намерения спать — и вдруг заснул, даже не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то не разбудил меня.
— Упрекаю себя тоже в одном смешном обстоятельстве, — продолжал Версилов, не торопясь и по-прежнему растягивая слова, — кажется, я, по скверному моему обычаю, позволил себе тогда с нею некоторого рода веселость, легкомысленный смешок этот — одним словом,
был недостаточно резок, сух и мрачен, три качества, которые, кажется, также в чрезвычайной цене у современного молодого поколения… Одним словом,
дал ей повод принять меня за странствующего селадона.
Собираясь в Петербург, я решился
дать всевозможные удовлетворения Андрею Петровичу, то
есть прямо, буквально, просить у него прощения, в той самой форме, в какой он сам назначит.
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если
будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа!
Дадим слово такое себе.
Дадим слово, что всегда припомним этот день, когда мы вот шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело
было… Да? Ведь да?
— Ну вот видишь, даже, может, и в карты не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот
есть у них, что Завьялову англичане миллион
давали с тем только, чтоб он клейма не клал на свои изделия…
Потому это
было гадко и глупо, что я часто лез утешать его,
давать советы и даже свысока усмехался над слабостью его выходить из себя «из-за таких пустяков».
— Он солгал. Я — не мастер
давать насмешливые прозвища. Но если кто проповедует честь, то
будь и сам честен — вот моя логика, и если неправильна, то все равно. Я хочу, чтоб
было так, и
будет так. И никто, никто не смей приходить судить меня ко мне в дом и считать меня за младенца! Довольно, — вскричал он, махнув на меня рукой, чтоб я не продолжал. — А, наконец!
— Бесится. Теперь, стало
быть, Ахмакова — пас. Он тут плиэ проиграл. Теперь у него одна Анна Андреевна. Я вам две тысячи
дам… без процентов и без векселя.
Разумеется, Стебельков
был прав, что старик
даст ей приданое, но как он-то смел рассчитывать тут на что-нибудь?
Я знал в Москве одну
даму, отдаленно, я смотрел из угла: она
была почти так же прекрасна собою, как вы, но она не умела так же смеяться, и лицо ее, такое же привлекательное, как у вас, — теряло привлекательность; у вас же ужасно привлекает… именно этою способностью…
Когда я выговорил про
даму, что «она
была прекрасна собою, как вы», то я тут схитрил: я сделал вид, что у меня вырвалось нечаянно, так что как будто я и не заметил; я очень знал, что такая «вырвавшаяся» похвала оценится выше женщиной, чем какой угодно вылощенный комплимент. И как ни покраснела Анна Андреевна, а я знал, что ей это приятно. Да и
даму эту я выдумал: никакой я не знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.
То
есть я и солгал, потому что документ
был у меня и никогда у Крафта, но это
была лишь мелочь, а в самом главном я не солгал, потому что в ту минуту, когда лгал, то
дал себе слово сжечь это письмо в тот же вечер.
— Я сейчас уйду, сейчас, но еще раз:
будьте счастливы, одни или с тем, кого выберете, и
дай вам Бог! А мне — мне нужен лишь идеал!
— Сам
давал по десяти и по двадцати пяти просителям. На крючок! Только несколько копеек, умоляет поручик, просит бывший поручик! — загородила нам вдруг дорогу высокая фигура просителя, может
быть действительно отставного поручика. Любопытнее всего, что он весьма даже хорошо
был одет для своей профессии, а между тем протягивал руку.
Повторяю, я еще не видал его в таком возбуждении, хотя лицо его
было весело и сияло светом; но я заметил, что когда он вынимал из портмоне два двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали руки, а пальцы совсем не слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и
дать поручику; я забыть этого не могу.
— Но Боже, какая это
была проделка! Послушайте, она
дала мне все это высказать при третьем лице, при Татьяне Павловне; та, стало
быть, все слышала, что я давеча говорил! Это… это ужасно даже вообразить!
Бедный Петр Ипполитович только смотрел на меня и завидовал, но я ему не
дал и прикоснуться и
был награжден буквально слезами ее благодарности.
Проходила сейчас мимо вас, подумала: «
Дай зайду к нему; он всех добрее и тогда
был при том».
Он
дал мне денег и обещал еще
дать, но просил и с своей стороны помочь ему: ему нужен
был артист, рисовальщик, гравер, литограф и прочее, химик и техник, и — с известными целями.
— Нет, это — не мечта. Он
был у меня сегодня и объяснил подробнее. Акции эти давно в ходу и еще
будут пущены в ход, но, кажется, где-то уж начали попадаться. Конечно, я в стороне, но «ведь, однако же, вы тогда изволили
дать это письмецо-с», — вот что мне сказал Стебельков.