Неточные совпадения
— Ах, Господи, какое с его стороны великодушие! — крикнула Татьяна Павловна. — Голубчик Соня,
да неужели ты все продолжаешь говорить ему вы?
Да кто он такой, чтоб ему такие почести,
да еще от родной своей матери! Посмотри,
ведь ты вся законфузилась перед ним, срам!
— Вона!
Да я-то где был? Я
ведь и доктор и акушер-с. Фамилия моя Стебельков, не слыхали? Правда, я и тогда уже не практиковал давно, но практический совет в практическом деле я мог подать.
Да уж в меня-то вы, я думаю, продолжаете верить:
ведь знаете, как я вам предана.
—
Да почему же, почему же? А
ведь, пожалуй, что и можно бы у него справиться! Этот немец, Крафт, не болтун и, я помню, пречестный — право, расспросить бы его! Только его, кажется, теперь в Петербурге нет…
—
Да и юмор странный, — продолжал я, — гимназический условный язык между товарищами… Ну кто может в такую минуту и в такой записке к несчастной матери, — а мать она
ведь, оказывается, любила же, — написать: «прекратила мой жизненный дебют»!
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал»
ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством,
да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы
ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
—
Да еще же бы нет! — вскричал наконец Васин (он все продолжал улыбаться, нисколько не удивляясь на меня), —
да это так
ведь и бывает всегда, почти со всеми, и первым даже делом; только в этом никто не признается,
да и не надо совсем признаваться, потому что, во всяком случае, это пройдет и из этого ничего не будет.
—
Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово, что всегда припомним этот день, когда мы вот шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело было…
Да?
Ведь да?
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты не возгордился.
Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак,
ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
— Именно распилить-с, именно вот на эту идею и напали, и именно Монферан; он
ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит, а потом свезти. Да-с,
да чего оно будет стоить?
— Милый ты мой, он меня целый час перед тобой веселил. Этот камень… это все, что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но как его перебить?
ведь ты видел, он тает от удовольствия.
Да и, кроме того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только не ошибаюсь, и вовсе не зарыт в яму…
Да и лицо у вас совсем деревенское, лицо деревенской красавицы, — не обижайтесь,
ведь это хорошо, это лучше — круглое, румяное, ясное, смелое, смеющееся и… застенчивое лицо!
—
Да я вас… боялась немного. Признаюсь, я тоже вам и не доверяла.
Да и вправду: если я хитрила, то
ведь и вы тоже, — прибавила она, усмехнувшись.
—
Да,
ведь и никто никогда мне не верил.
— Хохоча над тобой, сказал! — вдруг как-то неестественно злобно подхватила Татьяна Павловна, как будто именно от меня и ждала этих слов. —
Да деликатный человек, а особенно женщина, из-за одной только душевной грязи твоей в омерзение придет. У тебя пробор на голове, белье тонкое, платье у француза сшито, а
ведь все это — грязь! Тебя кто обшил, тебя кто кормит, тебе кто деньги, чтоб на рулетках играть, дает? Вспомни, у кого ты брать не стыдишься?
— Что вы? — так и остановился я на месте, — а откуда ж она узнать могла? А впрочем, что ж я? разумеется, она могла узнать раньше моего, но
ведь представьте себе: она выслушала от меня как совершенную новость! Впрочем… впрочем, что ж я?
да здравствует широкость! Надо широко допускать характеры, так ли? Я бы, например, тотчас все разболтал, а она запрет в табакерку… И пусть, и пусть, тем не менее она — прелестнейшее существо и превосходнейший характер!
А Стебельков-то! «Анна Андреевна
ведь — такая же вам сестрица, как и Лизавета Макаровна»,
да еще кричит мне вслед: «Мои деньги лучше».
—
Да? И ты — «
да»? А я думал, что ты-то ей и враг. Ах
да, кстати, она
ведь просила не принимать тебя более. И представь себе, когда ты вошел, я это вдруг позабыл.
«У меня есть „идея“! — подумал было я вдруг, —
да так ли? Не наизусть ли я затвердил? Моя идея — это мрак и уединение, а разве теперь уж возможно уползти назад в прежний мрак? Ах, Боже мой, я
ведь не сжег „документ“! Я так и забыл его сжечь третьего дня. Ворочусь и сожгу на свечке, именно на свечке; не знаю только, то ли я теперь думаю…»
— Ну
да, так я и знал, народные предрассудки: «лягу, дескать,
да, чего доброго, уж и не встану» — вот чего очень часто боятся в народе и предпочитают лучше проходить болезнь на ногах, чем лечь в больницу. А вас, Макар Иванович, просто тоска берет, тоска по волюшке
да по большой дорожке — вот и вся болезнь; отвыкли подолгу на месте жить.
Ведь вы — так называемый странник? Ну, а бродяжество в нашем народе почти обращается в страсть. Это я не раз заметил за народом. Наш народ — бродяга по преимуществу.
— Тут не то! — вскричал я, — было мгновение, когда и я было поверил его любви к этой женщине, но это не то…
Да если б даже и то, то
ведь, кажется, теперь он уже мог бы быть совершенно спокоен… за отставкой этого господина. — Какого господина?
— Но-но-но, тубо! — крикнул он на нее, как на собачонку. — Видишь, Аркадий: нас сегодня несколько парней сговорились пообедать у татар. Я уж тебя не выпущу, поезжай с нами. Пообедаем; я этих тотчас же в шею — и тогда наболтаемся.
Да входи, входи! Мы
ведь сейчас и выходим, минутку только постоять…
— Ах,
да он
ведь здесь! Так он не ушел? — воскликнул, срываясь с места, мой мальчик.
— Ну вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте об этом, — махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. — Я — сама мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в минуты, когда во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень рада, что Татьяна Павловна ушла; мне очень хотелось вас видеть, а при ней нельзя было бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата в том, что тогда случилось.
Да?
Ведь да?
— Как он узнал? О, он знает, — продолжала она отвечать мне, но с таким видом, как будто и забыв про меня и точно говоря с собою. — Он теперь очнулся.
Да и как ему не знать, что я его простила, коли он знает наизусть мою душу?
Ведь знает же он, что я сама немножко в его роде.
— Ну
да, это ему известно. О, я — не страстная, я — спокойная: но я тоже хотела бы, как и он, чтоб все были хороши…
Ведь полюбил же он меня за что-нибудь.
—
Да с той самой, с вчерашней.
Ведь квартира вчерашняя, при младенце-то, на мое имя теперь взята, а платит Татьяна Павловна…
— А наплевать мне на твою дрожь! — воскликнула она. — Какую еще рассказать хочешь завтра тайну?
Да уж ты впрямь не знаешь ли чего? — впилась она в меня вопросительным взглядом. —
Ведь сам же ей поклялся тогда, что письмо Крафта сожег?
— Нет, видите, Долгорукий, я перед всеми дерзок и начну теперь кутить. Мне скоро сошьют шубу еще лучше, и я буду на рысаках ездить. Но я буду знать про себя, что я все-таки у вас не сел, потому что сам себя так осудил, потому что перед вами низок. Это все-таки мне будет приятно припомнить, когда я буду бесчестно кутить. Прощайте, ну, прощайте. И руки вам не даю;
ведь Альфонсинка же не берет моей руки. И, пожалуйста, не догоняйте меня,
да и ко мне не ходите; у нас контракт.
— Он просил меня пожертвовать своей судьбой его счастию, а впрочем, не просил по-настоящему: это все довольно молчаливо обделалось, я только в глазах его все прочитала. Ах, Боже мой,
да чего же больше:
ведь ездил же он в Кенигсберг, к вашей матушке, проситься у ней жениться на падчерице madame Ахмаковой?
Ведь это очень сходно с тем, что он избрал меня вчера своим уполномоченным и конфидентом.
— Я и сам говорю. Настасья Степановна Саломеева… ты
ведь знаешь ее… ах
да, ты не знаешь ее… представь себе, она тоже верит в спиритизм и, представьте себе, chere enfant, — повернулся он к Анне Андреевне, — я ей и говорю: в министерствах
ведь тоже столы стоят, и на них по восьми пар чиновничьих рук лежат, все бумаги пишут, — так отчего ж там-то столы не пляшут? Вообрази, вдруг запляшут! бунт столов в министерстве финансов или народного просвещения — этого недоставало!
—
Да? Это — ваш ответ? Ну, пусть я погибну, а старик? Как вы рассчитываете:
ведь он к вечеру сойдет с ума!
— Ах Боже мой! Ох, тошно мне! — закружилась и заметалась она по комнате. — И они там с ним распоряжаются! Эх, грозы-то нет на дураков! И с самого с утра? Ай
да Анна Андреевна! Ай
да монашенка! А
ведь та-то, Милитриса-то, ничего-то
ведь и не ведает!
—
Да что ж с дурой поделаешь? Сказано — дура, так дура и будет вовеки. Спокойствие, видишь, какое-то он ей доставит: «Надо
ведь, говорит, за кого-нибудь выходить, так за него будто всего ей способнее будет»; а вот и увидим, как там ей будет способнее. Хватит себя потом по бокам руками, а уж поздно будет.
— Господи, так в оперу нельзя ли сбегать…
да нет, нельзя! Так что ж теперь с стариком будет?
Ведь он, пожалуй, ночью помрет!