Неточные совпадения
Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому что знаю, до какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле такая неопытность; только я скажу этому господину, что он сам не смыслит,
и докажу ему это.
Для простого «развлечения» Версилов мог выбрать другую,
и такая там была,
да еще незамужняя, Анфиса Константиновна Сапожкова, сенная девушка.
Но хоть
и по-помещичьи началось, а вышло так,
да не так,
и, в сущности, все-таки ничего объяснить нельзя.
Меня тянуло в этот неизвестный океан еще
и потому, что я прямо мог войти в него властелином
и господином даже чужих судеб,
да еще чьих!
Да его как раз бы в нашу гимназию,
да еще в четвертый класс, —
и премилый вышел бы товарищ».
Он как-то вдруг оборвал, раскис
и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка
и переставал управлять собой; впрочем, скоро
и поправлялся, так что все это было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь,
да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
—
Да, насчет денег. У него сегодня в окружном суде решается их дело,
и я жду князя Сережу, с чем-то он придет. Обещался прямо из суда ко мне. Вся их судьба; тут шестьдесят или восемьдесят тысяч. Конечно, я всегда желал добра
и Андрею Петровичу (то есть Версилову),
и, кажется, он останется победителем, а князья ни при чем. Закон!
— Так вы не знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не знал, что Катерина Николаевна сегодня будет. Мы к ней
и ехали, мы думали, она уже с утренним поездом
и давно дома. Сейчас только съехались у крыльца: она прямо с дороги
и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет…
Да вот
и она!
—
Да ведь я по особому случаю, я только вчера узнал: ведь этакий я только один
и есть! Помилуйте, что вы!
Да, я трусил идти к Дергачеву, хотя
и не от той причины, которую предполагал Ефим.
Да зачем я непременно должен любить моего ближнего или ваше там будущее человечество, которое я никогда не увижу, которое обо мне знать не будет
и которое в свою очередь истлеет без всякого следа
и воспоминания (время тут ничего не значит), когда Земля обратится в свою очередь в ледяной камень
и будет летать в безвоздушном пространстве с бесконечным множеством таких же ледяных камней, то есть бессмысленнее чего нельзя себе
и представить!
Да черт мне в них,
и до будущего, когда я один только раз на свете живу!
Одно мгновение у меня была мысль броситься
и начать его тузить кулаками. Это был невысокого роста, рыжеватый
и весноватый…
да, впрочем, черт бы взял его наружность!
—
Да, несомненно! Скажите, не презираете вы меня втайне за то, что я сказал, что я незаконнорожденный Версилова…
и похвалился, что сын дворового?
— Ах
да! Я
и забыл! — сказал он вдруг совсем не тем голосом, с недоумением смотря на меня, — я вас зазвал по делу
и между тем… Ради Бога, извините.
—
Да вот это-то
и важнее всего, — перебил я, — именно потому-то Версилов
и будет в безвыходном положении.
Да я даже, может быть, вовсе
и не любил его!
Да, я ненавидел эту женщину, но уже любил ее как мою жертву,
и все это правда, все было действительно.
Вот почему бесчисленные ваши фатеры в течение бесчисленных веков могут повторять эти удивительные два слова, составляющие весь секрет, а между тем Ротшильд остается один. Значит: то,
да не то,
и фатеры совсем не ту мысль повторяют.
Слишком мне грустно было иногда самому, в чистые минуты мои, что я никак не могу всего высказать даже близким людям, то есть
и мог бы,
да не хочу, почему-то удерживаюсь; что я недоверчив, угрюм
и несообщителен.
Да, я жаждал могущества всю мою жизнь, могущества
и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом. Вот почему я так полюбил тайну.
Да, я мечтал изо всех сил
и до того, что мне некогда было разговаривать; из этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Да ему
и говорить не дадут подле меня!
Я, может быть, остроумен; но вот подле меня Талейран, Пирон —
и я затемнен, а чуть я Ротшильд — где Пирон,
да может быть, где
и Талейран?
Да, уединенное сознание силы — обаятельно
и прекрасно.
Да, моя «идея» — это та крепость, в которую я всегда
и во всяком случае могу скрыться от всех людей, хотя бы
и нищим, умершим на пароходе.
Да, сознаюсь, что отчасти торжество
и бесталанности
и средины, но вряд ли бессилия.
— Ах, Татьяна Павловна, зачем бы вам так с ним теперь!
Да вы шутите, может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки на лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань
и впрямь иногда нельзя было принять за серьезное, но улыбнулась она (если только улыбнулась), конечно, лишь на мать, потому что ужасно любила ее доброту
и уж без сомнения заметила, как в ту минуту она была счастлива моею покорностью.
—
Да, в Луге, прошлого года, — совершенно просто ответила она, садясь подле
и ласково на меня посмотрев.
— Сегодня? — так
и вздрогнула вся Татьяна Павловна, —
да быть же того не может, он бы сказал. Он тебе сказал? — повернулась она к матери.
—
Да вот
и сам он! Может, расскажет, — возвестил я, заслышав его шаги в коридоре,
и поскорей уселся около Лизы.
Трогательна тут именно эта неумелость: очевидно, никогда себя не готовила в учительницы,
да вряд ли чему
и в состоянии учить.
— Оставим мое честное лицо, — продолжал я рвать, — я знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях не дальше куриного носа, —
и удивлялся вашей способности проницать. Ну
да, у меня есть «своя идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но я не боюсь признаться: у меня есть «идея». Не боюсь
и не стыжусь.
—
Да услышит же тебя Бог, мой милый. Я знаю, что ты всех нас любишь
и… не захочешь расстроить наш вечер, — промямлил он как-то выделанно, небрежно.
— Мама, а не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста,
и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить,
да откладывал; теперь время пришло.
— Я стоял, смотрел на вас
и вдруг прокричал: «Ах, как хорошо, настоящий Чацкий!» Вы вдруг обернулись ко мне
и спрашиваете: «
Да разве ты уже знаешь Чацкого?» — а сами сели на диван
и принялись за кофей в самом прелестном расположении духа, — так бы вас
и расцеловал.
Татьяна Павловна на вопросы мои даже
и не отвечала: «Нечего тебе, а вот послезавтра отвезу тебя в пансион; приготовься, тетради свои возьми, книжки приведи в порядок,
да приучайся сам в сундучке укладывать, не белоручкой расти вам, сударь»,
да то-то,
да это-то, уж барабанили же вы мне, Татьяна Павловна, в эти три дня!
— Подробности? Как достал?
Да повторяю же, я только
и делал, что доставал о вас подробности, все эти девять лет.
В субботу, однако, никак не удалось бежать; пришлось ожидать до завтра, до воскресенья,
и, как нарочно, Тушар с женой куда-то в воскресенье уехали; остались во всем доме только я
да Агафья.
— А вот с этой-то самой минуты я тебя теперь навек раскусила! — вскочила вдруг с места Татьяна Павловна,
и так даже неожиданно, что я совсем
и не приготовился, —
да ты, мало того, что тогда был лакеем, ты
и теперь лакей, лакейская душа у тебя!
Все это было беспорядочно; я чувствовал, что что-то сделал,
да не так,
и —
и был доволен; повторяю, все-таки был чему-то рад.
— О
да, ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые
и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты рассказывал
и к чему так торжественно нас готовил
и приступал, неужто это все, что ты намерен был открыть или сообщить,
и ничего больше у тебя не было?
—
Да я, собственно, из чувства меры: не стоило такого треску,
и нарушена была мера. Целый месяц молчал, собирался,
и вдруг — ничего!
— Я хотел долго рассказывать, но стыжусь, что
и это рассказал. Не все можно рассказать словами, иное лучше никогда не рассказывать. Я же вот довольно сказал,
да ведь вы же не поняли.
—
Да? Ты меня считаешь таким хамелеоном? Друг мой, я тебе немного слишком позволяю… как балованному сыну… но пусть уже на этот раз так
и останется.
—
Да, мой друг,
и я, признаюсь, сперва ужасно боялся этих посещений.
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь
и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала,
да, несмотря на то что ее там со мною не было;
и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что
и с чужого голоса.
—
Да, слушайте, хотите, я вам скажу в точности, для чего вы теперь ко мне приходили? Я все это время сидел
и спрашивал себя: в чем тайна этого визита,
и наконец, кажется, теперь догадался.
Я объяснил ему en toutes lettres, [Откровенно, без обиняков (франц.).] что он просто глуп
и нахал
и что если насмешливая улыбка его разрастается все больше
и больше, то это доказывает только его самодовольство
и ординарность, что не может же он предположить, что соображения о тяжбе не было
и в моей голове,
да еще с самого начала, а удостоило посетить только его многодумную голову.
—
Да уж по тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый день. А главное, все это вздор, вот
и все.
И стану я из-за тебя мою карьеру ломать?
И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли?
Да ведь он расхохочется!