Неточные совпадения
Я хоть и начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю слова два о том, кто я, где был
до того, а стало быть, и что могло быть у меня в голове хоть отчасти в то утро девятнадцатого сентября, чтоб было понятнее читателю, а может быть, и мне
самому.
Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому что знаю,
до какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле такая неопытность; только я скажу этому господину, что он
сам не смыслит, и докажу ему это.
Вопрос следующий: как она-то могла, она
сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича не меньше чем какого-то Бога, как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти
до такого греха?
Итак, мог же, стало быть, этот молодой человек иметь в себе столько
самой прямой и обольстительной силы, чтобы привлечь такое чистое
до тех пор существо и, главное, такое совершенно разнородное с собою существо, совершенно из другого мира и из другой земли, и на такую явную гибель?
Я и
до нее жил в мечтах, жил с
самого детства в мечтательном царстве известного оттенка; но с появлением этой главной и все поглотившей во мне идеи мечты мои скрепились и разом отлились в известную форму: из глупых сделались разумными.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который
до сих пор, родив меня и бросив в люди, не только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает, может быть, о
самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом, что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Впрочем, приглядываясь к нему во весь этот месяц, я видел высокомерного человека, которого не общество исключило из своего круга, а который скорее
сам прогнал общество от себя, —
до того он смотрел независимо.
Правда, он достиг того, что остался передо мною непроницаем; но
сам я не унизился бы
до просьб о серьезности со мной с его стороны.
Я пишу теперь, как давно отрезвившийся человек и во многом уже почти как посторонний; но как изобразить мне тогдашнюю грусть мою (которую живо сейчас припомнил), засевшую в сердце, а главное — мое тогдашнее волнение, доходившее
до такого смутного и горячего состояния, что я даже не спал по ночам — от нетерпения моего, от загадок, которые я
сам себе наставил.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и
сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел
до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит).
Утверждали (Андроников, говорят, слышал от
самой Катерины Николавны), что, напротив, Версилов, прежде еще, то есть
до начала чувств молодой девицы, предлагал свою любовь Катерине Николавне; что та, бывшая его другом, даже экзальтированная им некоторое время, но постоянно ему не верившая и противоречившая, встретила это объяснение Версилова с чрезвычайною ненавистью и ядовито осмеяла его.
— Есть.
До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда у
самого такая Россия в голове, всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя — мне какое дело!
Вообще же настоящий приступ к делу у меня был отложен, еще с
самого начала, в Москве,
до тех пор пока я буду совершенно свободен; я слишком понимал, что мне надо было хотя бы, например, сперва кончить с гимназией.
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством за то, что тот меня вывел
сам в переднюю, и так было вплоть
до другого дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
Особенно счастлив я был, когда, ложась спать и закрываясь одеялом, начинал уже один, в
самом полном уединении, без ходящих кругом людей и без единого от них звука, пересоздавать жизнь на иной лад.
Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть
до открытия «идеи», когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли в рассудочную форму действительности.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с
самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли не с
самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще
до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.
Сознаюсь, я доводил эту фантазию
до таких окраин, что похеривал даже
самое образование.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она было стала поспешно вставать, чтоб идти на кухню, и в первый раз, может быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как
до сих пор
сам же я того требовал.
— Ничего я и не говорю про мать, — резко вступился я, — знайте, мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее такую же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно, были вы
сами, и есть теперь,
до сих пор, и будете вечно…
Любопытно, что я
до сих пор с
самого детства люблю орехи, Татьяна Павловна, и, знаете,
самые простые.
— Мама, а не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется,
до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в
самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Их казенную квартиру
до мелочи помню, и всех этих дам и девиц, которые теперь все так здесь постарели, и полный дом, и
самого Андроникова, как он всю провизию, птиц, судаков и поросят,
сам из города в кульках привозил, а за столом, вместо супруги, которая все чванилась, нам суп разливал, и всегда мы всем столом над этим смеялись, и он первый.
Когда вы вышли, Андрей Петрович, я был в восторге, в восторге
до слез, — почему, из-за чего,
сам не понимаю.
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь
сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже
до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в
самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
Петербуржец, среди дня или к вечеру, становится менее сообщителен и, чуть что, готов и обругать или насмеяться; совсем другое рано поутру, еще
до дела, в
самую трезвую и серьезную пору.
— Дайте ему в щеку! Дайте ему в щеку! — прокричала Татьяна Павловна, а так как Катерина Николаевна хоть и смотрела на меня (я помню все
до черточки), не сводя глаз, но не двигалась с места, то Татьяна Павловна, еще мгновение, и наверно бы
сама исполнила свой совет, так что я невольно поднял руку, чтоб защитить лицо; вот из-за этого-то движения ей и показалось, что я
сам замахиваюсь.
А потом, согласитесь
сами, выскочить из спальни женщины мне уже показалось
до того монстрюозным, что я решился скорее молча выносить ваши плевки, но не показываться…
Этот предсмертный дневник свой он затеял еще третьего дня, только что воротился в Петербург, еще
до визита к Дергачеву; после же моего ухода вписывал в него каждые четверть часа;
самые же последние три-четыре заметки записывал в каждые пять минут.
— Не отрицаю и теперь; но ввиду совершившегося факта что-то
до того представляется в нем грубо ошибочным, что суровый взгляд на дело поневоле как-то вытесняет даже и
самую жалость.
Точно
до сих пор все мои намерения и приготовления были в шутку, а только «теперь вдруг и, главное, внезапно, все началось уже в
самом деле».
А что, если и в
самом деле начнут за мною бегать…» И вот мне начало припоминаться
до последней черточки и с нарастающим удовольствием, как я стоял давеча перед Катериной Николаевной и как ее дерзкие, но удивленные ужасно глаза смотрели на меня в упор.
Я хотел было что-то ответить, но не смог и побежал наверх. Он же все ждал на месте, и только лишь когда я добежал
до квартиры, я услышал, как отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина, который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в мою комнату, задвинулся на защелку и, не зажигая свечки, бросился на мою кровать, лицом в подушку, и — плакал, плакал. В первый раз заплакал с
самого Тушара! Рыданья рвались из меня с такою силою, и я был так счастлив… но что описывать!
— Тоже не знаю, князь; знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое,
самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и
до того простое, что мы никак не можем поверить, чтоб оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет, не замечая и не узнавая.
— Развить? — сказал он, — нет, уж лучше не развивать, и к тому же страсть моя — говорить без развития. Право, так. И вот еще странность: случись, что я начну развивать мысль, в которую верую, и почти всегда так выходит, что в конце изложения я
сам перестаю веровать в излагаемое; боюсь подвергнуться и теперь.
До свидания, дорогой князь: у вас я всегда непростительно разболтаюсь.
— Послушайте, князь, успокойтесь, пожалуйста; я вижу, что вы чем дальше, тем больше в волнении, а между тем все это, может быть, лишь мираж. О, я затянулся и
сам, непростительно, подло; но ведь я знаю, что это только временное… и только бы мне отыграть известную цифру, и тогда скажите, я вам должен с этими тремя стами
до двух тысяч пятисот, так ли?
Они оставались там минут десять совсем не слышно и вдруг громко заговорили. Заговорили оба, но князь вдруг закричал, как бы в сильном раздражении, доходившем
до бешенства. Он иногда бывал очень вспыльчив, так что даже я спускал ему. Но в эту
самую минуту вошел лакей с докладом; я указал ему на их комнату, и там мигом все затихло. Князь быстро вышел с озабоченным лицом, но с улыбкой; лакей побежал, и через полминуты вошел к князю гость.
Я, конечно, обращался к нему раз, недели две тому, за деньгами, и он давал, но почему-то мы тогда разошлись, и я
сам не взял: он что-то тогда забормотал неясно, по своему обыкновению, и мне показалось, что он хотел что-то предложить, какие-то особые условия; а так как я третировал его решительно свысока во все разы, как встречал у князя, то гордо прервал всякую мысль об особенных условиях и вышел, несмотря на то что он гнался за мной
до дверей; я тогда взял у князя.
— Приду, приду, как обещал. Слушай, Лиза: один поганец — одним словом, одно мерзейшее существо, ну, Стебельков, если знаешь, имеет на его дела страшное влияние… векселя… ну, одним словом, держит его в руках и
до того его припер, а тот
до того унизился, что уж другого исхода, как в предложении Анне Андреевне, оба не видят. Ее по-настоящему надо бы предупредить; впрочем, вздор, она и
сама поправит потом все дела. А что, откажет она ему, как ты думаешь?
— Друг ты мой, мне слишком приятно от тебя слышать… такие чувства… Да, я помню очень, я действительно ждал тогда появления краски в твоем лице, и если
сам поддавал, то, может быть, именно чтоб довести тебя
до предела…
— Я это знаю от нее же, мой друг. Да, она — премилая и умная. Mais brisons-là, mon cher. Мне сегодня как-то
до странности гадко — хандра, что ли? Приписываю геморрою. Что дома? Ничего? Ты там, разумеется, примирился и были объятия? Cela va sanà dire. [Это
само собой разумеется (франц.).] Грустно как-то к ним иногда бывает возвращаться, даже после
самой скверной прогулки. Право, иной раз лишний крюк по дождю сделаю, чтоб только подольше не возвращаться в эти недра… И скучища же, скучища, о Боже!
— Но я замечаю, мой милый, — послышалось вдруг что-то нервное и задушевное в его голосе,
до сердца проницающее, что ужасно редко бывало с ним, — я замечаю, что ты и
сам слишком горячо говоришь об этом. Ты сказал сейчас, что ездишь к женщинам… мне, конечно, тебя расспрашивать как-то… на эту тему, как ты выразился… Но и «эта женщина» не состоит ли тоже в списке недавних друзей твоих?
Вы говорили, что эта «живая жизнь» есть нечто
до того прямое и простое,
до того прямо на вас смотрящее, что именно из-за этой-то прямоты и ясности и невозможно поверить, чтоб это было именно то
самое, чего мы всю жизнь с таким трудом ищем…
Владей он тогда собой более, именно так, как
до той минуты владел, он не сделал бы мне этого вопроса о документе; если же сделал, то наверно потому, что
сам был в исступлении.
— Нет-с, я
сам хочу заплатить, и вы должны знать почему. Я знаю, что в этой пачке радужных — тысяча рублей, вот! — И я стал было дрожащими руками считать, но бросил. — Все равно, я знаю, что тысяча. Ну, так вот, эту тысячу я беру себе, а все остальное, вот эти кучи, возьмите за долг, за часть долга: тут, я думаю,
до двух тысяч или, пожалуй, больше!
Он
до того презирал меня, что говорил обо мне Стебелькову и
сам сказал мне вчера, что хотел нас обоих с Версиловым выгнать.
К князю я решил пойти вечером, чтобы обо всем переговорить на полной свободе, а
до вечера оставался дома. Но в сумерки получил по городской почте опять записку от Стебелькова, в три строки, с настоятельною и «убедительнейшею» просьбою посетить его завтра утром часов в одиннадцать для «самоважнейших дел, и
сами увидите, что за делом». Обдумав, я решил поступить судя по обстоятельствам, так как
до завтра было еще далеко.
Предупреждаю опять: во все это последнее время, и вплоть
до катастрофы, мне как-то пришлось встречаться сплошь с людьми,
до того возбужденными, что все они были чуть не помешанные, так что я
сам поневоле должен был как бы заразиться.
Странно, во мне всегда была, и, может быть, с
самого первого детства, такая черта: коли уж мне сделали зло, восполнили его окончательно, оскорбили
до последних пределов, то всегда тут же являлось у меня неутолимое желание пассивно подчиниться оскорблению и даже пойти вперед желаниям обидчика: «Нате, вы унизили меня, так я еще пуще
сам унижусь, вот смотрите, любуйтесь!» Тушар бил меня и хотел показать, что я — лакей, а не сенаторский сын, и вот я тотчас же
сам вошел тогда в роль лакея.
У Зерщикова я крикнул на всю залу, в совершенном исступлении: «Донесу на всех, рулетка запрещена полицией!» И вот клянусь, что и тут было нечто как бы подобное: меня унизили, обыскали, огласили вором, убили — «ну так знайте же все, что вы угадали, я — не только вор, но я — и доносчик!» Припоминая теперь, я именно так подвожу и объясняю; тогда же было вовсе не
до анализа; крикнул я тогда без намерения, даже за секунду не знал, что так крикну:
само крикнулось — уж черта такая в душе была.
— Болен, друг, ногами пуще;
до порога еще донесли ноженьки, а как вот тут сел, и распухли. Это у меня с прошлого
самого четверга, как стали градусы (NB то есть стал мороз). Мазал я их доселе мазью, видишь; третьего года мне Лихтен, доктор, Едмунд Карлыч, в Москве прописал, и помогала мазь, ух помогала; ну, а вот теперь помогать перестала. Да и грудь тоже заложило. А вот со вчерашнего и спина, ажно собаки едят… По ночам-то и не сплю.