Неточные совпадения
Да и сверх того, им было вовсе не до русской литературы; напротив, по его же словам (он как-то
раз расходился), они прятались по углам, поджидали
друг друга на лестницах, отскакивали как мячики, с красными лицами, если кто проходил, и «тиран помещик» трепетал последней поломойки, несмотря на все свое крепостное право.
Письма присылались в год по два
раза, не более и не менее, и были чрезвычайно одно на
другое похожие.
Появившись, она проводила со мною весь тот день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним словом, все мое приданое до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример
других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько
раз, и больно.
Действительно, Крафт мог засидеться у Дергачева, и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий
раз. И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем
другого. На этот
раз пойти решился; это тоже было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
Я, может быть, лично и
других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять
раз больше буду, чем все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму.
— Ты прав, мой
друг; но надо же высказать
раз навсегда, чтобы уж потом до всего этого не дотрогиваться.
— Merci,
друг, я сюда еще ни
разу не вползал, даже когда нанимал квартиру. Я предчувствовал, что это такое, но все-таки не предполагал такой конуры, — стал он посредине моей светелки, с любопытством озираясь кругом. — Но это гроб, совершенный гроб!
—
Друг мой, я готов за это тысячу
раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
—
Друг мой, если хочешь, никогда не была, — ответил он мне, тотчас же скривившись в ту первоначальную, тогдашнюю со мной манеру, столь мне памятную и которая так бесила меня: то есть, по-видимому, он само искреннее простодушие, а смотришь — все в нем одна лишь глубочайшая насмешка, так что я иной
раз никак не мог разобрать его лица, — никогда не была! Русская женщина — женщиной никогда не бывает.
— Да? Ты меня считаешь таким хамелеоном?
Друг мой, я тебе немного слишком позволяю… как балованному сыну… но пусть уже на этот
раз так и останется.
— Напротив, мой
друг, напротив, и если хочешь, то очень рад, что вижу тебя в таком замысловатом расположении духа; клянусь, что я именно теперь в настроении в высшей степени покаянном, и именно теперь, в эту минуту, в тысячный
раз может быть, бессильно жалею обо всем, двадцать лет тому назад происшедшем.
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я видел, как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас еще
раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и
другому не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а? Не правда ли?
С одною из таких фантазий и пришел я в это утро к Звереву — к Звереву, потому что никого
другого не имел в Петербурге, к кому бы на этот
раз мог обратиться.
Я бросился к двери и отворил;
разом со мной отворилась и
другая дверь в конце коридора, хозяйкина, как узнал я после, откуда выглянули две любопытные головы.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два
раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А
другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть в одном случае святая истина, а в
другом — ложь. Я только знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как
раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
— Mon cher, не кричи, это все так, и ты, пожалуй, прав, с твоей точки. Кстати,
друг мой, что это случилось с тобой прошлый
раз при Катерине Николаевне? Ты качался… я думал, ты упадешь, и хотел броситься тебя поддержать.
— Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз… Только теперь в первый
раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня не было
друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор; но с тобой не вздор… Хочешь, станем
друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..
— Я это знаю от нее же, мой
друг. Да, она — премилая и умная. Mais brisons-là, mon cher. Мне сегодня как-то до странности гадко — хандра, что ли? Приписываю геморрою. Что дома? Ничего? Ты там, разумеется, примирился и были объятия? Cela va sanà dire. [Это само собой разумеется (франц.).] Грустно как-то к ним иногда бывает возвращаться, даже после самой скверной прогулки. Право, иной
раз лишний крюк по дождю сделаю, чтоб только подольше не возвращаться в эти недра… И скучища же, скучища, о Боже!
За игорным столом приходилось даже иногда говорить кой с кем; но
раз я попробовал на
другой день, тут же в комнатах, раскланяться с одним господчиком, с которым не только говорил, но даже и смеялся накануне, сидя рядом, и даже две карты ему угадал, и что ж — он совершенно не узнал меня.
Это — строгий тип, мой
друг, девушка-монашенка, как ты ее
раз определил; «спокойная девица», как я ее давно уже называю.
— Но если были допущены
раз, то уже можете прийти и в
другой, так или не так?
Разом вышла и
другая история: пропали деньги в банке, под носом у Зерщикова, пачка в четыреста рублей. Зерщиков указывал место, где они лежали, «сейчас только лежали», и это место оказывалось прямо подле меня, соприкасалось со мной, с тем местом, где лежали мои деньги, то есть гораздо, значит, ближе ко мне, чем к Афердову.
И поцеловала меня, то есть я позволил себя поцеловать. Ей видимо хотелось бы еще и еще поцеловать меня, обнять, прижать, но совестно ли стало ей самой при людях, али от чего-то
другого горько, али уж догадалась она, что я ее устыдился, но только она поспешно, поклонившись еще
раз Тушарам, направилась выходить. Я стоял.
Читатель помнит, впрочем, что я уже не
раз восклицал: «О, если б можно было переменить прежнее и начать совершенно вновь!» Не мог бы я так восклицать, если б не переменился теперь радикально и не стал совсем
другим человеком.
— Безбожника человека, — сосредоточенно продолжал старик, — я, может, и теперь побоюсь; только вот что,
друг Александр Семенович: безбожника-то я совсем не стречал ни
разу, а стречал заместо его суетливого — вот как лучше объявить его надо.
И вот
раз закатывается солнце, и этот ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, удивленной душе, как будто перед какой-то загадкой, потому что и то, и
другое, ведь как загадка — солнце, как мысль Божия, а собор, как мысль человеческая… не правда ли?
— Ты сегодня особенно меток на замечания, — сказал он. — Ну да, я был счастлив, да и мог ли я быть несчастлив с такой тоской? Нет свободнее и счастливее русского европейского скитальца из нашей тысячи. Это я, право, не смеясь говорю, и тут много серьезного. Да я за тоску мою не взял бы никакого
другого счастья. В этом смысле я всегда был счастлив, мой милый, всю жизнь мою. И от счастья полюбил тогда твою маму в первый
раз в моей жизни.
Мы оба узнали
друг друга тотчас же, хотя видел я его всего только мельком один
раз в моей жизни, в Москве.
— Мы будем сидеть с Версиловым в
другой комнате (Ламберт, надо достать
другую комнату!) — и, когда вдруг она согласится на все — и на выкуп деньгами, и на
другой выкуп, потому что они все — подлые, тогда мы с Версиловым выйдем и уличим ее в том, какая она подлая, а Версилов, увидав, какая она мерзкая,
разом вылечится, а ее выгонит пинками.