Неточные совпадения
В этом я убежден, несмотря на то что ничего не знаю, и если бы
было противное, то надо бы
было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных и в таком
только виде держать их при себе;
может быть, этого очень многим хотелось бы.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди, не
только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает,
может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так как оказалось потом, что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
«Посмотрю, что
будет, — рассуждал я, — во всяком случае я связываюсь с ними
только на время,
может быть, на самое малое.
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не
мог вообразить, как можно
было так постареть и истереться всего
только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама
была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего
только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень
может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место
будет, потому что в сущности не стоит).
Особенной интеллекцией не
могла блистать, но
только в высшем смысле, потому что хитрость
была видна по глазам.
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю
только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я
был глубже и стыдливее.
Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и делах моих; дай-то Бог!
Правда, я далеко
был не в «скорлупе» и далеко еще не
был свободен; но ведь и шаг я положил сделать лишь в виде пробы — как
только, чтоб посмотреть, почти как бы помечтать, а потом уж не приходить,
может, долго, до самого того времени, когда начнется серьезно.
Я подступил: вещь на вид изящная, но в костяной резьбе, в одном месте,
был изъян. Я
только один и подошел смотреть, все молчали; конкурентов не
было. Я бы
мог отстегнуть застежки и вынуть альбом из футляра, чтоб осмотреть вещь, но правом моим не воспользовался и
только махнул дрожащей рукой: «дескать, все равно».
Сам он не стоит описания, и, собственно, в дружеских отношениях я с ним не
был; но в Петербурге его отыскал; он
мог (по разным обстоятельствам, о которых говорить тоже не стоит) тотчас же сообщить мне адрес одного Крафта, чрезвычайно нужного мне человека,
только что тот вернется из Вильно.
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к какому бы ни
было. В гимназии я с товарищами
был на ты, но ни с кем почти не
был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово не входить в споры и говорить
только самое необходимое, так чтоб никто не
мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
— Но чем, скажите, вывод Крафта
мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один
только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать и не для одной России. И, кроме того, как же Крафт
может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
Я,
может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и
буду, и,
может быть, в десять раз больше
буду, чем все проповедники; но
только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму.
Сделаю предисловие: читатель,
может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно,
буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего
будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это
только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп
только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она
было стала поспешно вставать, чтоб идти на кухню, и в первый раз,
может быть, в целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как до сих пор сам же я того требовал.
Кроме глаз ее нравился мне овал ее продолговатого лица, и, кажется, если б
только на капельку
были менее широки ее скулы, то не
только в молодости, но даже и теперь она
могла бы назваться красивою.
— Ах, Татьяна Павловна, зачем бы вам так с ним теперь! Да вы шутите,
может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки на лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань и впрямь иногда нельзя
было принять за серьезное, но улыбнулась она (если
только улыбнулась), конечно, лишь на мать, потому что ужасно любила ее доброту и уж без сомнения заметила, как в ту минуту она
была счастлива моею покорностью.
Татьяна Павловна! Моя мысль — что он хочет… стать Ротшильдом, или вроде того, и удалиться в свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион — мне-то,
может быть, и не назначит, — но, во всяком случае,
только мы его и видели. Он у нас как месяц молодой — чуть покажется, тут и закатится.
Однажды, для этого
только раза, схожу к Васину, думал я про себя, а там — там исчезну для всех надолго, на несколько месяцев, а для Васина даже особенно исчезну;
только с матерью и с сестрой,
может,
буду видеться изредка.
— Мать рассказывает, что не знала, брать ли с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба не
только не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не
был и… вообразить не
могу, что здесь можно жить.
— Именно это и
есть; ты преудачно определил в одном слове: «хоть и искренно чувствуешь, но все-таки представляешься»; ну, вот так точно и
было со мной: я хоть и представлялся, но рыдал совершенно искренно. Не спорю, что Макар Иванович
мог бы принять это плечо за усиление насмешки, если бы
был остроумнее; но его честность помешала тогда его прозорливости. Не знаю
только, жалел он меня тогда или нет; помнится, мне того тогда очень хотелось.
— И даже «Версилов». Кстати, я очень сожалею, что не
мог передать тебе этого имени, ибо в сущности
только в этом и состоит вся вина моя, если уж
есть вина, не правда ли? Но, опять-таки, не
мог же я жениться на замужней, сам рассуди.
Я объяснил ему en toutes lettres, [Откровенно, без обиняков (франц.).] что он просто глуп и нахал и что если насмешливая улыбка его разрастается все больше и больше, то это доказывает
только его самодовольство и ординарность, что не
может же он предположить, что соображения о тяжбе не
было и в моей голове, да еще с самого начала, а удостоило посетить
только его многодумную голову.
Другая же, пожилая женщина, хотела
было удержать ее, но не
смогла, и
только простонала ей вслед...
Он еще не успел и сесть, как мне вдруг померещилось, что это, должно
быть, отчим Васина, некий господин Стебельков, о котором я уже что-то слышал, но до того мельком, что никак бы не
мог сказать, что именно: помнил
только, что что-то нехорошее.
Я вдруг и неожиданно увидал, что он уж давно знает, кто я такой, и,
может быть, очень многое еще знает. Не понимаю
только, зачем я вдруг покраснел и глупейшим образом смотрел, не отводя от него глаз. Он видимо торжествовал, он весело смотрел на меня, точно в чем-то хитрейшим образом поймал и уличил меня.
Я воротился к дивану и стал
было подслушивать, но всего не
мог разобрать, слышал
только, что часто упоминали про Версилова.
Я запомнил
только, что эта бедная девушка
была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с лица как бы несколько похожая на мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти;
только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не
могла быть в таком гневном исступлении, в котором стояла передо мной эта особа: губы ее
были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
Татьяна Павловна, по характеру своему, упрямому и повелительному, и вследствие старых помещичьих пристрастий не
могла бы ужиться в меблированной комнате от жильцов и нанимала эту пародию на квартиру, чтоб
только быть особняком и сама себе госпожой.
Пусть это
будет, говорит, за вами долг, и как
только получите место, то в самое короткое время
можете со мной поквитаться.
То
есть не припомню я вам всех его слов,
только я тут прослезилась, потому вижу, и у Оли вздрогнули от благодарности губки: «Если и принимаю, — отвечает она ему, — то потому, что доверяюсь честному и гуманному человеку, который бы
мог быть моим отцом»…
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы
были грубые, то мы бы от него,
может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым
только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
Только что убежала она вчера от нас, я тотчас же положил
было в мыслях идти за ней следом сюда и переубедить ее, но это непредвиденное и неотложное дело, которое, впрочем, я весьма бы
мог отложить до сегодня… на неделю даже, — это досадное дело всему помешало и все испортило.
— Нет, не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, — не
можете же вы не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что… не знаю… кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов… по правилам… Но, если хотите, тут одно
только может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему, не правда ли?
Только стоит этот мещанин, как они это сговариваются, англичане да Монферан, а это лицо, которому поручено-то, тут же в коляске подъехал, слушает и сердится: как это так решают и не
могут решить; и вдруг замечает в отдалении, этот мещанинишка стоит и фальшиво этак улыбается, то
есть не фальшиво, я не так, а как бы это…
— Ну вот видишь, даже,
может, и в карты не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот
есть у них, что Завьялову англичане миллион давали с тем
только, чтоб он клейма не клал на свои изделия…
Я хотел
было что-то ответить, но не
смог и побежал наверх. Он же все ждал на месте, и
только лишь когда я добежал до квартиры, я услышал, как отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина, который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в мою комнату, задвинулся на защелку и, не зажигая свечки, бросился на мою кровать, лицом в подушку, и — плакал, плакал. В первый раз заплакал с самого Тушара! Рыданья рвались из меня с такою силою, и я
был так счастлив… но что описывать!
— Слушайте, ничего нет выше, как
быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше
могу быть полезен? Я знаю, что вам не разрешить этого; но я
только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?
Что
мог я извлечь и из этого? Тут
было только беспокойство обо мне, об моей материальной участи; сказывался отец с своими прозаическими, хотя и добрыми, чувствами; но того ли мне надо
было ввиду идей, за которые каждый честный отец должен бы послать сына своего хоть на смерть, как древний Гораций своих сыновей за идею Рима?
— Тоже не знаю, князь; знаю
только, что это должно
быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не
можем поверить, чтоб оно
было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет, не замечая и не узнавая.
— Послушайте, князь, успокойтесь, пожалуйста; я вижу, что вы чем дальше, тем больше в волнении, а между тем все это,
может быть, лишь мираж. О, я затянулся и сам, непростительно, подло; но ведь я знаю, что это
только временное… и
только бы мне отыграть известную цифру, и тогда скажите, я вам должен с этими тремя стами до двух тысяч пятисот, так ли?
«Что мне теперь лучше, смелость или робость?» Но все это
только мелькало, потому что в сердце
было главное, и такое, что я определить не
мог.
— Сам давал по десяти и по двадцати пяти просителям. На крючок!
Только несколько копеек, умоляет поручик, просит бывший поручик! — загородила нам вдруг дорогу высокая фигура просителя,
может быть действительно отставного поручика. Любопытнее всего, что он весьма даже хорошо
был одет для своей профессии, а между тем протягивал руку.
— Дело в том, что эта грамотка слишком важна для нее, и,
будь только она у тебя сегодня в руках, то ты бы сегодня же
мог… — Но что «
мог», он не договорил. — А что, у тебя нет ее теперь в руках?
—
Может быть, она
только что откуда-нибудь воротилась?
Тут
было только о документе; я, в сущности, сообщил Версилову лишь о документе, потому что и не
было больше о чем сообщать, и не
могло быть.
— Постой, Лиза, постой, о, как я
был глуп! Но глуп ли? Все намеки сошлись
только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я
мог узнать? Из того, что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за солнце считал, Лиза, и как
могло бы мне прийти что-нибудь в голову? Помнишь, как я тебя встретил тогда, два месяца назад, у него на квартире, и как мы с тобой шли тогда по солнцу и радовались… тогда уже
было?
Было?
— И неужели же вы
могли подумать, — гордо и заносчиво вскинул он вдруг на меня глаза, — что я, я способен ехать теперь, после такого сообщения, к князю Николаю Ивановичу и у него просить денег! У него, жениха той невесты, которая мне
только что отказала, — какое нищенство, какое лакейство! Нет, теперь все погибло, и если помощь этого старика
была моей последней надеждой, то пусть гибнет и эта надежда!
Я нарочно заметил об «акциях», но, уж разумеется, не для того, чтоб рассказать ему вчерашний секрет князя. Мне
только захотелось сделать намек и посмотреть по лицу, по глазам, знает ли он что-нибудь про акции? Я достиг цели: по неуловимому и мгновенному движению в лице его я догадался, что ему,
может быть, и тут кое-что известно. Я не ответил на его вопрос: «какие акции», а промолчал; а он, любопытно это, так и не продолжал об этом.
Это — прелестнейшая английская гравюра, какая
только может быть…