Неточные совпадения
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно, Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время
как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это было
не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего
более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще
более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих, то есть чуть ли
не с самого детства, я иначе
не мог вообразить себя
как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения
не прошу.
У меня накипело. Я знал, что
более мы уж никогда
не будем сидеть,
как теперь, вместе и что, выйдя из этого дома, я уж
не войду в него никогда, — а потому, накануне всего этого, и
не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на такой финал.
А между тем, искренно говорю, никогда я
не видел
более жестокого и прямого горя,
как смотря на эту несчастную.
По-настоящему, я совершенно был убежден, что Версилов истребит письмо, мало того, хоть я говорил Крафту про то, что это было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про себя в трактире, и что «я приехал к чистому человеку, а
не к этому», — но еще
более про себя, то есть в самом нутре души, я считал, что иначе и поступить нельзя,
как похерив документ совершенно.
Не ревновал тоже и к тому, что он говорил с ним
как бы серьезнее, чем со мной,
более, так сказать, положительно и менее пускал насмешки; но я был так тогда счастлив, что это мне даже нравилось.
Версилов несколько раз намекал ему, что
не в том состоит княжество, и хотел насадить в его сердце
более высшую мысль; но князь под конец
как бы стал обижаться, что его учат.
Пока я говорил, она подымалась с места и все
более и
более краснела; но вдруг
как бы испугалась чего-то, какой-то черты, которую
не надо бы перескакивать, и быстро перебила меня...
— Так вот что — случай, а вы мне его разъясните,
как более опытный человек: вдруг женщина говорит, прощаясь с вами, этак нечаянно, сама смотрит в сторону: «Я завтра в три часа буду там-то»… ну, положим, у Татьяны Павловны, — сорвался я и полетел окончательно. Сердце у меня стукнуло и остановилось; я даже говорить приостановился,
не мог. Он ужасно слушал.
Владей он тогда собой
более, именно так,
как до той минуты владел, он
не сделал бы мне этого вопроса о документе; если же сделал, то наверно потому, что сам был в исступлении.
А так
как я и до сих пор держусь убеждения, что в азартной игре, при полном спокойствии характера, при котором сохранилась бы вся тонкость ума и расчета, невозможно
не одолеть грубость слепого случая и
не выиграть — то, естественно, я должен был тогда все
более и
более раздражаться, видя, что поминутно
не выдерживаю характера и увлекаюсь,
как совершенный мальчишка.
Я был бесконечно изумлен; эта новость была всех беспокойнее: что-то вышло, что-то произошло, что-то непременно случилось, чего я еще
не знаю! Я вдруг мельком вспомнил,
как Версилов промолвил мне вчера: «
Не я к тебе приду, а ты ко мне прибежишь». Я полетел к князю Николаю Ивановичу, еще
более предчувствуя, что там разгадка. Васин, прощаясь, еще раз поблагодарил меня.
Мне было все равно, потому что я решился, и, кроме того, все это меня поражало; я сел молча в угол,
как можно
более в угол, и просидел,
не смигнув и
не пошевельнувшись, до конца объяснения…
Я
не помню даже времени в целой жизни моей, когда бы я был полон
более надменных ощущений,
как в те первые дни моего выздоровления, то есть когда валялась соломинка на постели.
— «Тем даже прекрасней оно, что тайна…» Это я запомню, эти слова. Вы ужасно неточно выражаетесь, но я понимаю… Меня поражает, что вы гораздо
более знаете и понимаете, чем можете выразить; только вы
как будто в бреду… — вырвалось у меня, смотря на его лихорадочные глаза и на побледневшее лицо. Но он, кажется, и
не слышал моих слов.
Когда Версилов передавал мне все это, я, в первый раз тогда, вдруг заметил, что он и сам чрезвычайно искренно занят этим стариком, то есть гораздо
более, чем я бы мог ожидать от человека,
как он, и что он смотрит на него
как на существо, ему и самому почему-то особенно дорогое, а
не из-за одной только мамы.
Признаюсь тоже (
не унижая себя, я думаю), что в этом существе из народа я нашел и нечто совершенно для меня новое относительно иных чувств и воззрений, нечто мне
не известное, нечто гораздо
более ясное и утешительное, чем
как я сам понимал эти вещи прежде.
Но из слов моих все-таки выступило ясно, что я из всех моих обид того рокового дня всего
более запомнил и держал на сердце лишь обиду от Бьоринга и от нее: иначе я бы
не бредил об этом одном у Ламберта, а бредил бы, например, и о Зерщикове; между тем оказалось лишь первое,
как узнал я впоследствии от самого Ламберта.
— Мадье де Монжо? — повторил он вдруг опять на всю залу,
не давая
более никаких объяснений, точно так же
как давеча глупо повторял мне у двери, надвигаясь на меня: Dolgorowky? Поляки вскочили с места, Ламберт выскочил из-за стола, бросился было к Андрееву, но, оставив его, подскочил к полякам и принялся униженно извиняться перед ними.
«И пусть, пусть она располагает,
как хочет, судьбой своей, пусть выходит за своего Бьоринга, сколько хочет, но только пусть он, мой отец, мой друг,
более не любит ее», — восклицал я. Впрочем, тут была некоторая тайна моих собственных чувств, но о которых я здесь, в записках моих, размазывать
не желаю.
— Ах нет-с, — шагнула она ко мне, складывая руки ладошками и
как бы умоляя меня, — вы уж повремените так спешить. Тут дело важное, для вас самих очень важное, для них тоже, и для Андрея Петровича, и для маменьки вашей, для всех… Вы уж посетите Анну Андреевну тотчас же, потому что они никак
не могут
более дожидаться… уж это я вас уверяю честью… а потом и решение примете.
Таким образом, на этом поле пока и шла битва: обе соперницы
как бы соперничали одна перед другой в деликатности и терпении, и князь в конце концов уже
не знал, которой из них
более удивляться, и, по обыкновению всех слабых, но нежных сердцем людей, кончил тем, что начал страдать и винить во всем одного себя.
Я прибежал к Ламберту. О,
как ни желал бы я придать логический вид и отыскать хоть малейший здравый смысл в моих поступках в тот вечер и во всю ту ночь, но даже и теперь, когда могу уже все сообразить, я никак
не в силах представить дело в надлежащей ясной связи. Тут было чувство или, лучше сказать, целый хаос чувств, среди которых я, естественно, должен был заблудиться. Правда, тут было одно главнейшее чувство, меня подавлявшее и над всем командовавшее, но… признаваться ли в нем? Тем
более что я
не уверен…
О! я
не стану описывать мои чувства, да и некогда мне, но отмечу лишь одно: может быть, никогда
не переживал я
более отрадных мгновений в душе моей,
как в те минуты раздумья среди глубокой ночи, на нарах, под арестом.
Неточные совпадения
Аммос Федорович. Помилуйте,
как можно! и без того это такая честь… Конечно, слабыми моими силами, рвением и усердием к начальству… постараюсь заслужить… (Приподымается со стула, вытянувшись и руки по швам.)
Не смею
более беспокоить своим присутствием.
Не будет ли
какого приказанья?
Хлестаков, молодой человек лет двадцати трех, тоненький, худенький; несколько приглуповат и,
как говорят, без царя в голове, — один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими. Говорит и действует без всякого соображения. Он
не в состоянии остановить постоянного внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем
более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем
более он выиграет. Одет по моде.
В то время
как глуповцы с тоскою перешептывались, припоминая, на ком из них
более накопилось недоимки, к сборщику незаметно подъехали столь известные обывателям градоначальнические дрожки.
Не успели обыватели оглянуться,
как из экипажа выскочил Байбаков, а следом за ним в виду всей толпы очутился точь-в-точь такой же градоначальник,
как и тот, который за минуту перед тем был привезен в телеге исправником! Глуповцы так и остолбенели.
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар и, дабы сделать вид его
более омерзительным, надели на него сарафан (так
как в числе последователей Козырева учения было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать на преступника, что и исполнялось. К вечеру Ионки
не стало.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к нему устами,
как по комнате распространился смрад. Но что всего
более ужасало его — так это горькая уверенность, что
не один он погряз, но в лице его погряз и весь Глупов.