«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя
как угорелый все эти последние дни
в Москве, — никогда теперь уже не буду один,
как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и
в том
случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще
в Москве и которая не оставляла меня
ни на один миг
в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день
в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных
в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Я действительно был
в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к
какому бы
ни было.
В гимназии я с товарищами был на ты, но
ни с кем почти не был товарищем, я сделал себе угол и жил
в углу. Но не это смущало меня. На всякий
случай я дал себе слово не входить
в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
Доказательств у них не было
ни малейших, и молодой человек про это знал отлично, да и сами они от него не таились; но вся ловкость приема и вся хитрость расчета состояла
в этом
случае лишь
в том соображении, что уведомленный муж и без всяких доказательств поступит точно так же и сделает те же самые шаги,
как если б получил самые математические доказательства.
Но так
как и я
ни за что не выдавал документа до последней минуты, то он и решил
в крайнем
случае содействовать даже и Анне Андреевне, чтоб не лишиться всякой выгоды, а потому из всех сил лез к ней с своими услугами, до самого последнего часу, и я знаю, что предлагал даже достать, если понадобится, и священника…