Неточные совпадения
В
доме, внизу,
было устроено вроде домашней конторы, и один чиновник вел дела, счеты и книги, а вместе с тем и управлял
домом.
Проснувшись в то утро и одеваясь у себя наверху в каморке, я почувствовал, что у меня забилось сердце, и хоть я плевался, но, входя в
дом князя, я снова почувствовал то же волнение: в это утро должна
была прибыть сюда та особа, женщина, от прибытия которой я ждал разъяснения всего, что меня мучило!
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова
дома не
было.
А чтобы доказать им, что я не боюсь их мужчин и готов принять вызов, то
буду идти за ними в двадцати шагах до самого их
дома, затем стану перед
домом и
буду ждать их мужчин.
Они протащили меня версты три с лишком, по жаре, до институтов, вошли в деревянный одноэтажный
дом, — я должен сознаться, весьма приличный, — а в окна видно
было в
доме много цветов, две канарейки, три шавки и эстампы в рамках.
— Так вы не знали? — удивилась Версилова. — Olympe! князь не знал, что Катерина Николаевна сегодня
будет. Мы к ней и ехали, мы думали, она уже с утренним поездом и давно
дома. Сейчас только съехались у крыльца: она прямо с дороги и сказала нам пройти к вам, а сама сейчас придет… Да вот и она!
Еще вчера я вырезал из газеты адрес — объявление «судебного пристава при С.-Петербургском мировом съезде» и проч., и проч. о том, что «девятнадцатого сего сентября, в двенадцать часов утра, Казанской части, такого-то участка и т. д., и т. д., в
доме № такой-то,
будет продаваться движимое имущество г-жи Лебрехт» и что «опись, оценку и продаваемое имущество можно рассмотреть в день продажи» и т. д., и т. д.
Зверева (ему тоже
было лет девятнадцать) я застал на дворе
дома его тетки, у которой он временно проживал. Он только что пообедал и ходил по двору на ходулях; тотчас же сообщил мне, что Крафт приехал еще вчера и остановился на прежней квартире, тут же на Петербургской, и что он сам желает как можно скорее меня видеть, чтобы немедленно сообщить нечто нужное.
Дергачев жил в маленьком флигеле, на дворе деревянного
дома одной купчихи, но зато флигель занимал весь. Всего
было чистых три комнаты. Во всех четырех окнах
были спущены шторы. Это
был техник и имел в Петербурге занятие; я слышал мельком, что ему выходило одно выгодное частное место в губернии и что он уже отправляется.
В
дом, в котором
была открыта подписка, сыпались деньги со всего Парижа как из мешка; но и
дома наконец недостало: публика толпилась на улице — всех званий, состояний, возрастов; буржуа, дворяне, дети их, графини, маркизы, публичные женщины — все сбилось в одну яростную, полусумасшедшую массу укушенных бешеной собакой; чины, предрассудки породы и гордости, даже честь и доброе имя — все стопталось в одной грязи; всем жертвовали (даже женщины), чтобы добыть несколько акций.
— Я всегда сочувствовала вам, Андрей Петрович, и всем вашим, и
была другом
дома; но хоть князья мне и чужие, а мне, ей-Богу, их жаль. Не осердитесь, Андрей Петрович.
У меня накипело. Я знал, что более мы уж никогда не
будем сидеть, как теперь, вместе и что, выйдя из этого
дома, я уж не войду в него никогда, — а потому, накануне всего этого, и не мог утерпеть. Он сам вызвал меня на такой финал.
Помню еще около
дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный свет солнца в отворенных окнах, палисадник с цветами, дорожку, а вас, мама, помню ясно только в одном мгновении, когда меня в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом
было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна в окно…
Вы остановились тогда у Фанариотовой, Андрей Петрович, в ее пустом
доме, который она у вас же когда-то и купила; сама же в то время
была за границей.
Я опять направлялся на Петербургскую. Так как мне в двенадцатом часу непременно надо
было быть обратно на Фонтанке у Васина (которого чаще всего можно
было застать
дома в двенадцать часов), то и спешил я не останавливаясь, несмотря на чрезвычайный позыв
выпить где-нибудь кофею. К тому же и Ефима Зверева надо
было захватить
дома непременно; я шел опять к нему и впрямь чуть-чуть
было не опоздал; он допивал свой кофей и готовился выходить.
У Васина, на Фонтанке у Семеновского моста, очутился я почти ровно в двенадцать часов, но его не застал
дома. Занятия свои он имел на Васильевском, домой же являлся в строго определенные часы, между прочим почти всегда в двенадцатом. Так как, кроме того,
был какой-то праздник, то я и предполагал, что застану его наверно; не застав, расположился ждать, несмотря на то что являлся к нему в первый раз.
— Версилов живет в Семеновском полку, в Можайской улице,
дом Литвиновой, номер семнадцать, сама
была в адресном! — громко прокричал раздраженный женский голос; каждое слово
было нам слышно. Стебельков вскинул бровями и поднял над головою палец.
Должно
быть, я попал в такой молчальный день, потому что она даже на вопрос мой: «
Дома ли барыня?» — который я положительно помню, что задал ей, — не ответила и молча прошла в свою кухню.
— Да? Не знал я. Признаюсь, я так мало разговаривал с сестрой… Но неужели он
был принят в
доме у моей матери? — вскричал я.
— О нет: он
был слишком отдаленно знаком, через третий
дом.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном
доме быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо
есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
Был всего второй час в начале, когда я вернулся опять к Васину за моим чемоданом и как раз опять застал его
дома. Увидав меня, он с веселым и искренним видом воскликнул...
Впрочем, нет, не Суворов, и как жаль, что забыл, кто именно, только, знаете, хоть и светлость, а чистый этакий русский человек, русский этакий тип, патриот, развитое русское сердце; ну, догадался: «Что ж, ты, что ли, говорит, свезешь камень: чего ухмыляешься?» — «На агличан больше, ваша светлость, слишком уж несоразмерную цену берут-с, потому что русский кошель толст, а им
дома есть нечего.
— Что тебе делать, мой милый?
Будь честен, никогда не лги, не пожелай
дому ближнего своего, одним словом, прочти десять заповедей: там все это навеки написано.
— Он солгал. Я — не мастер давать насмешливые прозвища. Но если кто проповедует честь, то
будь и сам честен — вот моя логика, и если неправильна, то все равно. Я хочу, чтоб
было так, и
будет так. И никто, никто не смей приходить судить меня ко мне в
дом и считать меня за младенца! Довольно, — вскричал он, махнув на меня рукой, чтоб я не продолжал. — А, наконец!
Это
был еще очень молодой человек, впрочем лет уже двадцати трех, прелестно одетый, хорошего
дома и красавчик собой, но — несомненно дурного общества.
С князем он
был на дружеской ноге: они часто вместе и заодно играли; но князь даже вздрогнул, завидев его, я заметил это с своего места: этот мальчик
был всюду как у себя
дома, говорил громко и весело, не стесняясь ничем и все, что на ум придет, и, уж разумеется, ему и в голову не могло прийти, что наш хозяин так дрожит перед своим важным гостем за свое общество.
— Ах, в самом деле! — подхватил князь, но на этот раз с чрезвычайно солидною и серьезною миной в лице, — это, должно
быть, Лизавета Макаровна, короткая знакомая Анны Федоровны Столбеевой, у которой я теперь живу. Она, верно, посещала сегодня Дарью Онисимовну, тоже близкую знакомую Анны Федоровны, на которую та, уезжая, оставила
дом…
Она жила в этом
доме совершенно отдельно, то
есть хоть и в одном этаже и в одной квартире с Фанариотовыми, но в отдельных двух комнатах, так что, входя и выходя, я, например, ни разу не встретил никого из Фанариотовых.
Я пустился домой; в моей душе
был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к
дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
— Я это знаю от нее же, мой друг. Да, она — премилая и умная. Mais brisons-là, mon cher. Мне сегодня как-то до странности гадко — хандра, что ли? Приписываю геморрою. Что
дома? Ничего? Ты там, разумеется, примирился и
были объятия? Cela va sanà dire. [Это само собой разумеется (франц.).] Грустно как-то к ним иногда бывает возвращаться, даже после самой скверной прогулки. Право, иной раз лишний крюк по дождю сделаю, чтоб только подольше не возвращаться в эти недра… И скучища же, скучища, о Боже!
К князю я решил пойти вечером, чтобы обо всем переговорить на полной свободе, а до вечера оставался
дома. Но в сумерки получил по городской почте опять записку от Стебелькова, в три строки, с настоятельною и «убедительнейшею» просьбою посетить его завтра утром часов в одиннадцать для «самоважнейших дел, и сами увидите, что за делом». Обдумав, я решил поступить судя по обстоятельствам, так как до завтра
было еще далеко.
Князь
был действительно нездоров и сидел
дома один с обвязанной мокрым полотенцем головой.
В десять часов я намеревался отправиться к Стебелькову, и пешком. Матвея я отправил домой, только что тот явился. Пока
пил кофей, старался обдуматься. Почему-то я
был доволен; вникнув мгновенно в себя, догадался, что доволен, главное, тем, что «
буду сегодня в
доме князя Николая Ивановича». Но день этот в жизни моей
был роковой и неожиданный и как раз начался сюрпризом.
Извольте выслушать: барон Бьоринг
был в большом сомнении, получив письмо ваше, потому что оно свидетельствовало о сумасшедшем
доме.
Колокол ударял твердо и определенно по одному разу в две или даже в три секунды, но это
был не набат, а какой-то приятный, плавный звон, и я вдруг различил, что это ведь — звон знакомый, что звонят у Николы, в красной церкви напротив Тушара, — в старинной московской церкви, которую я так помню, выстроенной еще при Алексее Михайловиче, узорчатой, многоглавой и «в столпах», — и что теперь только что минула Святая неделя и на тощих березках в палисаднике тушаровского
дома уже трепещут новорожденные зелененькие листочки.
Из отрывков их разговора и из всего их вида я заключил, что у Лизы накопилось страшно много хлопот и что она даже часто
дома не бывает из-за своих дел: уже в одной этой идее о возможности «своих дел» как бы заключалось для меня нечто обидное; впрочем, все это
были лишь больные, чисто физиологические ощущения, которые не стоит описывать.
Комнату, Альфонсину, собачонку, коридор — все запомнил; хоть сейчас нарисовать; а где это все происходило, то
есть в какой улице и в каком
доме — совершенно забыл.
Тем не менее в
доме от нее начался
было чуть не маленький ад.
Но в дверях, в темноте, схватывает меня Ламберт: «Духгак, духгак! — шепчет он, изо всех сил удерживая меня за руку, — она на Васильевском острове благородный пансион для девчонок должна открывать» (NB то
есть чтоб прокормиться, если отец, узнав от меня про документ, лишит ее наследства и прогонит из
дому.
Покойник-то меня на смертном одре проклинал» — и прошел мимо и не отдал
дом. «Чего ихним дурачествам подражать (то
есть поблажать)?
И поехал Максим Иванович того же дня ко вдове, в
дом не вошел, а вызвал к воротам, сам на дрожках сидит: «Вот что, говорит, честная вдова, хочу я твоему сыну чтобы истинным благодетелем
быть и беспредельные милости ему оказать: беру его отселе к себе, в самый мой
дом.
И вдруг такая находка: тут уж пойдут не бабьи нашептывания на ухо, не слезные жалобы, не наговоры и сплетни, а тут письмо, манускрипт, то
есть математическое доказательство коварства намерений его дочки и всех тех, которые его от нее отнимают, и что, стало
быть, надо спасаться, хотя бы бегством, все к ней же, все к той же Анне Андреевне, и обвенчаться с нею хоть в двадцать четыре часа; не то как раз конфискуют в сумасшедший
дом.
Назавтра Лиза не
была весь день
дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я
было не хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и мама и Версилов, вошел. Лиза сидела подле старика и плакала на его плече, а тот, с печальным лицом, молча гладил ее по головке.
Я твердо и давно
был уверен, еще
дома, что машина у них заведена и в полном ходу.
Веришь, он
был юнкер в полку и выгнан, и, можешь представить, он образованный; он получил воспитание в хорошем
доме, можешь представить!
Так мечтая и весь закопавшись в фантазию, я и не заметил, что дошел наконец до
дому, то
есть до маминой квартиры.
Он только что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним
была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел
было привстать, хотел
было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь
дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
— Как нет
дома? — ворвался я в переднюю силой, — да
быть же не может! Макар Иванович умер!
Я слишком это поняла, но уже
было поздно; о да, я сама
была тогда виновата: мне надо
было вас позвать тогда же и вас успокоить, но мне стало досадно; и я попросила не принимать вас в
дом; вот и вышла та сцена у подъезда, а потом та ночь.